Она кричала, она брызгала слюной, она ругалась, пока хватало дыхания, потом желтолицый секретарь что-то спрашивал, и она опять разражалась руганью, как будто запас грязи непостижимым образом постоянно в ней обновлялся. Наконец секретарь подал знак полицейским, они вдвоем потащили девицу от его стола к камерам, и один из них сказал спокойно:

– Ну, девочка, пошли, тебе нужно выспаться.

Она уже приготовилась снова разразиться руганью, когда взгляд ее упал через прутья решетки на Петру. Она встала как вкопанная и закричала, злорадствуя:

– Ага, поймали наконец эту сволочь?! Шлюха окаянная, она уже, слава богу, попала на учет! Свинья – отбивает у приличной девушки всех кавалеров и еще награждает их сифоном, потаскуха, тварь! Она регулярно выходит промышлять, господин дежурный, а больна всеми болезнями, этакая гадюка!..

– Пошли, пошли, фройляйн, – спокойно сказал полицейский и палец за пальцем оторвал ее руку от прутьев решетки Петриной камеры, в которые она накрепко вцепилась. – Поспишь немного!

Секретарь встал из-за стола и подошел к ним.

– Уведите ее подальше, – сказал он. – А то здесь собственных слов не слышишь. Кокаин. Когда он улетучится, она обмякнет, как мокрая тряпка.

Полицейские кивнули, между их крепкими фигурами билась девица, которая держалась на ногах лишь силою своей безумной ярости, от всего воспламенявшейся. Видна была только ее голова, но вот и она скрылась из виду, а на Петру все еще сыпалась ругань.

Секретарь медленно перевел свой темный, усталый и больной взгляд (белки его глаз тоже были желтоваты) на Петру и сказал вполголоса:

– Она сказала правду? Вы выходили промышлять?

Петра, сразу решившись, кивнула:

– Да. Раньше. Год назад. Теперь уже давно не выхожу.

Секретарь тоже кивнул с полным равнодушием. Он опять подошел к своему столу. Но не сел, повернулся и спросил:

– Вы в самом деле больны?

Петра мотнула головой:

– Нет. И никогда не болела.

Секретарь опять кивнул, уселся прочно за стол и вернулся к прерванному писанию.

Жизнь в дежурке текла своим чередом, над многими арестованными нависли, быть может, страх, тревога и забота, может быть, их мучили пьяные сны. Снаружи все было гладко, спокойно, безучастно.

Было – пока в начале седьмого не сообщили по телефону, что обер-вахмистр Лео Губальке лежит в безнадежном состоянии, раненный в живот. Он не доживет и до полуночи. С этой минуты лицо участка совершенно изменилось. Хлопали непрестанно двери, входили и уходили служащие, в штатском и в форме. Двое перешептывались; подошел третий. Один из троих выругался. Потом, к половине седьмого, пришли товарищи Губальке, те самые, которых он хотел поддержать в их споре с другим боксерским обществом, когда пуля убийцы сразила его. (Единственный выстрел, произведенный при этом столкновении.) Перешептывание, покашливание усиливались. Кто-то стучал по столу. Какой-то шуцман мрачно стоял в углу и неустанно размахивал своей резиновой дубинкой; взгляды, скользившие по арестованным, из равнодушных стали мрачными.

Но особенно выразительны были взгляды, которые все вокруг останавливали на Петре Ледиг. Каждому секретарь рассказывал, что это «последняя операция Лео». Из-за ареста этой девицы Губальке опоздал на двадцать минут. Явись он вовремя, выйди вместе со всеми, в сомкнутом строю, пуля убийцы, пожалуй – нет, наверняка, – не попала бы в него!

Раненый, трудно и мучительно умирая, может быть, думал о жене и детях. И, может быть, в адской муке он радовался тому, что хоть девочки его моются так же, как он. Он оставил по себе след в этом мире, маленькую отметочку о том, что он почитал порядком. Или, может быть, осененный предчувствием смерти, он думал, что так и не приведется ему сидеть в чистой конторе и вести аккуратные реестры. Или о своем огородике в предместье. Или о том, достаточное ли пособие при нынешней обесцененной марке выплатят его семье из похоронной кассы, хватит ли на приличные похороны. О самых разных вещах мог думать умирающий, но было очень маловероятно, что он думал о своей «последней операции», о Петре Ледиг.