Даша испуганно вскинула глаза на стрельца – в его глубоко посаженных глазах снова разгорался огонь, а голос становился хриплым.

– Не надо, Никифор Игнатьич, вы лекаря покличьте… батюшка… – и девушка снова заплакала.

Сотник опомнился и немедля послал проходившего мимо холопа за Акинфеем. Лекарь вскорости появился и, получив наказ справить свою работу со всем старанием, поклонился сотнику и спешно ушел, велев Дарье указывать дорогу.

Никифор смотрел вслед уходящей девушке и думал, что все бы отдал, и самую жизнь свою, только бы не туманили слезы ясные Дарьюшкины очи…

…Когда лекарь вошел в горницу Парфеновской хаты, Евдокия уже успела снять с мужа лохмотья, обмыть его и укрыть чистым рядном. Никто не знает, как далось это несчастной бабе: срезая с Харитона остатки одежды и смывая засохшую грязь и кровь, женщина с ужасом обнаруживала, насколько тяжелы его раны. Отрубленная рука была пустяком по сравнению со всем остальным: у Харитона была пробита из пищали грудь, а тело покрыто запекшимися следами от сабельных ударов.

Акинфей потребовал у баб горячей воды и велел им на время выйти, дабы своими причитаниями не мешали…

Мать с дочерью целый час простояли под дверью, не проронив ни слова, ожидая приговора своему кормильцу. Когда лекарь вышел, две пары молящих женских глаз с надеждой вскинулись на него.

– Ну что, бабоньки, я, что мог, сделал. Оставляю вам настой целебный, поите Харитона всякий раз и молитесь, теперь надежда токмо на Господа Бога осталась, – с этими словами Акинфей, поклонившись в правый угол, вышел.

– Матушка, как же мы теперь-то, а? – дрожащим голосом спросила Даша.

– Молись, доченька, молись! Авось, не оставит нас Господь своей милостью, поправится отец, подымится на ноги. А что без руки, так ничего, лишь бы живой, лишь бы живой, живой… – и Евдокия залилась беззвучными горькими слезами. Потом, тяжело вздохнула, отерла лицо концом платка и твердо обратилась к дочери:

– Ты вот что, девка, слезы утри, не время нам с тобой плакать-то. Ты ступай, ступай, делом займись! Дела, они ждать не станут, да и легче так-то за делом… Я с отцом пока побуду… И где ж Ефимку-то окаянные носят, до свету со двора сбег, а по сию пору глаз не кажет, голодный ведь, ирод, обед уж на дворе! – и, продолжая бессвязно ворчать, женщина скрылась в горнице.

Дарья ополоснула лицо холодной водой, отерлась вышитым рушником и поспешила на подворье. Она занялась привычными хлопотами, но все валилось у нее из рук – сердечко ныло и рвалось: как же Григорий, почему нет его… Только стыд перед матерью удерживал ее от того, чтобы не броситься на соседское подворье с расспросами.

… В ворота заглянул крестный Ефима дядько Павло, который вместе с Харитоном, Григорием и другими казаками уходил в этот несчастливый поход. Опустив голову и не глядя на Дашу, он спросил:

– Где мать-то, девка? Ты покличь ее…

– В избу идите, дядько Павло, там она, в горнице с батькой сидит.

– Ты покличь ее, – упрямо повторил смурной казак. Дарья сбегала в дом, и на пороге появилась суровая Евдокия.

– Что, Павло, стоишь? Заходи, сказывай. Казаки гуторили, что ты мне все про Харитона моего обскажешь, так не томи душеньку-то!

Казак, понурившись, вошел в избу, сел на лавку, помолчал, собираясь с духом, и начал свой рассказ.

… Казацкие струги шибко бежали по течению Волги, а сами казаки бестревожно веселились: над великой рекой разносилась удалая разбойная песнь. Перешучивались голутвенные, в предвкушении щедрой поживы, опытный головщик Павло, усмехаясь, покручивал сивый ус, нимало не думая об опасности.

Одного не предусмотрел бывалый казак, что беду не ждешь, не кличешь, она сама является. Когда струги вышли на просторы Каспия, внезапно налетели на них пиратские галеры персов.