– Ни на что вы не годитесь! – резко произнес Аким Морев и первый пошел к машине.
Вскоре они очутились на гумне. Здесь на току в кучах лежала проросшая пшеница.
– Сколько тут сгнило зерна? – спросил Аким Морев.
– По бухгалтерии, сорок тонн, – ответил Ивашечкин, весь сжавшись и став похожим на мяч, из которого выпустили воздух.
– Почему не вывезли?
– Не на чем было. Совались туда-сюда, и вот стихийное бедствие.
– Вы с государством осенью полностью рассчитались?
– Окончательно.
– Так почему же вы этот хлеб тогда же не роздали крестьянам на трудодни? Они принесли бы сюда весы и на плечах перетаскали бы зерно домой. Как же это вы?
– Да так уж… бедствие… стихийное, товарищ секретарь, – отводя глаза от куч, смиренно повторил Ивашечкин. – И нам влетело: на райкоме по выговору влепили.
Астафьев взорвался:
– По выговору? Вы что? Забыли, как в былые времена крестьяне хлеб называли? Тело Христово! Тело… и за великий грех считали сорить его.
– Дурманом были заражены, – нахально заявил Гаранин с явным расчетом сбить Астафьева.
– Дурманом? Нет! Так говорили крестьяне не потому, что очень уж верили в Боженьку, а потому, что знали: хлеб – это их труд, без хлеба они погибнут голодной смертью. А вы сгноили сорок тонн, то есть две тысячи четыреста пудов, и жалуетесь, что колхозники собираются бежать на Орловщину. Это вы своими пакостными делишками гоните их с колхозных полей!
– Ну, вы не имеете права так разговаривать со мной: я с пушкой пришел в революцию и громил беляков на Волге, да и у вас в районе строил социализм, что и теперь неотступно делаю! – возмущенно закричал Гаранин и даже замахнулся, точно собирался ударить Астафьева. – Я вас могу привлечь к партийной ответственности за оскорбление моей личности!
– Не привлечешь! Испугаешься: дрянненькие твои делишки вскроются… Стихийное бедствие? Знаю, что это за стихия! – разгорячась, закричал и Астафьев.
Но тут вступился Аким Морев. Уничтожающе глядя на Гаранина, он резко заговорил:
– В революцию пришел с пушкой и громил на Волге беляков? Хвала и честь вам за то. А ныне такими вот делами, – он показал на кучи гнилого хлеба, – кого вы громите? Колхоз! Поехали, Иван Яковлевич. А они пусть пока тут показнятся, ежели хоть капля совести у них осталась. – И, сев в машину рядом с Астафьевым, Аким Морев с горечью заключил: – Заразным делом занялись: базаром. Помните, как сказала Елизавета Лукинична? Да при таком руководстве базаром поневоле займешься, самому есть надо, детей кормить, обувать, одевать, учить надо… – И у Акима Морева на этот раз из глаз брызнули не слезы, а кипящая на душе ярость.
Астафьев подумал: «Тогда слезы брызнули, произнес: “Ветром надуло”. А теперь чем надуло?»
Покинув на току Гаранина и Ивашечкина, Аким Морев и Астафьев заехали к учителю Чудину, предполагая, что тот живет на квартире при школе. Но оказалось, что Чудин давно уже перебрался в домик вдовы Матреши Грустновой, потерявшей мужа в годы Отечественной войны и ныне работавшей в бригаде Елизаветы Лукиничны. Домик Матреши стоял на конце села – аккуратненький, веселый, но крыша была покрыта почерневшей соломой, и потому домик напоминал разнаряженного человека, на голове у которого кошелка.
Учитель Чудин переселился в домик Матреши вот как. После того как Гаранин громогласно возвестил: «Учителишка капитулировал и остался у разбитого корыта», – Чудин еще не пал духом. Он рассуждал: «Партия оставила меня в своих рядах, значит, я должен трудом доказать, что достойный ее сын». И потому повел более активную общественную работу: беседовал с колхозниками, выступал на их собраниях. Но Гаранин всюду говорил, что учителишка – скрытый враг, всякое его выступление мастерски извращал, выдергивая из него ту или иную фразу, посылал анонимки в райком, в обком, в областную газету и даже в Министерство просвещения.