– Ты его, балабола, не слушай. Шуткует он. Дочку свою покажь нам… Такое поручение у нас: дочь увидим – дело сделаем…

– Сказала я…

– А я знаю, где девка сидит, – бритый перебил Аксинью и резко распахнул сундук.

Нюта взвизгнула и попыталась ударить его чугунком, что хранился на дне сундука, но ее тонкие ручонки и цыплячий удар не нанесли никакого вреда.

– Шустрая, – удивленно пробурчал бритый. – Ну голуба… – Словечко это, «голуба», каждый раз выходило у него по-разному: то задиристо, то мягко, то гневно. А сейчас вышло с ласковым укором. Назойливое словцо, видно, стало его прозванием. Если бы Аксинья не исходила страхом за свое дитя, она бы не сдержала улыбки: до того не подходило нежное прозвище Голуба дюжему бритому мужику.

– Мамушка… – Нюта уставилась на незваных гостей.

Голуба протянул к ней руки, чтобы вытащить, а она оскалилась волчонком. Выскочила из сундука, подбежала к матери.

– На тебя, егоза, глянуть надобно.

– Что на нее глядеть? – спросила Аксинья.

Бритый скорчил потешную рожу. Нюта спряталась за материной юбкой.

– Поглядели? – Аксинья сохраняла дерзкий тон, но все внутренности ее сжимались от тревоги.

– Пошли мы. Спасибо за питье, хозяйка.

Аксинья оторопелым взором проводила гостей. Они плотно закрыли за собой дверь, бритый подмигнул на прощание.

– А мешки дядьки нам оставили? – Нюта с надеждой поглядела на мать.

Испуг ее прошел, не оставив и следа, в голосе слышалось озорство. Такое оживление не появлялось на лице дочки с прошлой сытой осени.

У Аксиньи ноги тряслись, словно пробежала она пять верст без продыху. Все не могла поверить, что странные гости ушли, не причинили вреда ни ей, ни дочке.

Аксинья засунула ноги в старые поршни, распахнула дверь, закричала в предрассветную мглу:

– Стойте, да стойте вы. Эй! – Она подцепила заплечный мешок и охнула. – Тяжелый какой… Эй, Голуба!

– Ишь, запомнила, как зовут, – обернулся, блеснул щербатым оскалом бритый.

Гости удалились от избы по тропе на дюжину шагов.

– Мешки забыли, заберите! На что они мне?

– Ну баба – дура. Забыли… Вам мешки принесли, – сказал бородатый. – В дом иди, не выстужай избу.

Аксинья вернулась в дом, процедила духмяный отвар, разлила по канопкам, протянула дочери. Любопытство манило проверить: что там в мешках? Но она себя сдерживала.

Всему свое время. Казалось, что торопливость и суета принесут разочарование, и в тяжелых мешках с вышитыми на боку скобками-стежками окажется бесполезное.

Нюта ждать не собиралась. Залпом выпив отвар, она развязала мешок.

– Мамушка, смотри. – Нюта с благоговением запустила руки в манящее нутро. – Зернышки.

Аксинья набрала в горсть ячмень. Крупные, светло-бурые зерна отливали золотом. Поверить в чудо посреди голодной зимы 1613 года было совершенно невозможно. Но зерно, живое, сытное, заполняло два заплечных мешка, что принесли нежданные гости.

* * *

– Я еще хочу варева. Вкуснотища, никогда такого не ела. – Дочка вмиг проглотила скудную горку каши и теперь протягивала Аксинье миску, заглядывала в глаза, словно попрошайка на паперти.

Аксинья ела ячмень по зернышку, смакуя каждую крупинку, прокатывала ее на оголодавшем языке, прикрывала глаза. До самого лета хватит им припасов. Возможно ли большее счастье?

Она старалась не думать о том, кто смилостивился над одинокой бабой с малым ребенком, кто отправил два мешка с ячменем, овсом, рожью, кульком соли, пятью горстями сохлой рыбы, постным маслом и обветренным, но лакомым куском солонины. Человек, живущий в изобилии и довольстве.

Дочка слезла с лавки и подошла к Аксинье, глазенками показывая на чугунок.

– Нюта, нельзя больше тебе… И не проси меня, не гляди в рот. Ты наешься еще, обещаю, дочка. – Она проглотила последнее зернышко под обиженным взглядом дочери.