– Привык, – заметил ее любопытство. – За столько-то лет привык – будто народился на свет такой, увечный.
– Ты на вопрос мой не ответил.
– Из-за нее пришел, – гость кивнул на правую руку.
– Из-за нее? – Она высоко подняла бровь, попыталась улыбнуться. Получилось.
Строганов отламывал куски от пышного пирога, отправлял себе в рот, запивал квасом, точно пришел отведать угощение. На Аксиньины вопросы он обращал внимания не больше, чем на надоедливую муху или паука, что свил паутину в углу избы.
– Жаль мне, что ты увечье получил. Что я с твоей рукой сделать могу?
Она понимала, что говорит сплошную нелепицу. И лучше было промолчать. Но слова сами лились из нее сорочьей трескотней.
– Обрубок зажил, а рука… Она не вырастет вновь. Я, хоть люди иное разносят, не колдунья.
Строганов доел четвертый пирог, сыто выдохнул и соизволил ответить:
– И я на дитя малое не похож, чудес не жду.
– Всякий мужчина до смерти ребенка в себе лелеет.
– Пироги у тебя вкусные, да речи едкие. Ты мне скажи…
Мужчина встал из-за стола и прижал Аксинью к печи. Она забыла, как быстро он может двигаться. Хищный зверь, ловкий, быстрый.
– Ко мне не подходи, – она сдержалась, не стала пятиться от него в испуге. Много чести незваному гостю.
– Да ты меня боишься, Аксинья? Или себя?
– Нет. Я всегда была не из пугливых. Я не боюсь тебя, а благодарю. Давно я поняла, кто спас от голодной смерти.
Строганов словно не услышал тех слов, что тяжело дались Аксинье.
– Скажи мне, где зарыта рука моя… обрубок, что кузнец отсек. Скажешь – уйду.
Она изумленно выпрямилась, посмотрела прямо в сине-серые глаза, сейчас напряженные и серьезные. И расхохоталась. Ее смех становился все громче, а тело сотрясалось, словно в припадке.
Строганов молча ждал. Он высмотрел что-то, притулившееся на крышке сундука, поднял, зажал в левом кулаке.
– Зачем, – она вытерла слезы, – зачем тебе сгнившая рука?
– Веселишься? Гляди, как бы не заплакать.
– Покажу я, где зарыла кости, – облегчение сдавило ей грудь. – Раз надобно тебе, отдам.
– Глянь, что нашел, – он показал ей растрепанную тряпичную куклу, что сжимал в кулаке.
Смех Аксиньи захлебнулся.
Разжал и бросил красную тряпицу на пол, словно нечто ненужное и неважное, сор, шелупонь. Женщина подобрала, сунула в сундук: дочкину куклу надо беречь от липких рук… от руки гостя.
Голуба ждал хозяина возле ворот. Рядом паслись два холеных жеребца, щипали желтую траву.
– Голуба, коней напоил?
– Первым делом. Сам знаешь. Они как дети для меня. – Голуба увидел старую лопату в руках Аксиньи. – С ней сходить? Баба-то копает медленно, с мужиком сподобнее будет, – знал слуга, зачем хозяин пожаловал к знахарке.
– Одна справлюсь. Любопытные глаза мне не надобны.
Аксинья быстро нашла за деревней раздвоенную березу, под которой зарыла обрубок строгановской плоти. Деревянная лопата неохотно грызла увитый корнями дерн, и Аксинья пожалела, что отказалась от помощи Голубы. Зоя вышла во двор, пытаясь разглядеть, зачем знахарка ковыряется в земле. Высматривала, тянула короткую шею, но подойти поближе не решилась – озябла и зашла в избу, к радости Аксиньи.
Знахарка не зарывала обрубок глубоко, однако ни собаки, ни лисы его не тронули. Белое мелькнуло в бурнатой[36] земле, и косточки одна за другой открылись ее взору. Аксинья осторожно собрала их в тряпицу. Тонкие, хрупкие, они показались ей напоминанием о том, что все тлен.
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную.
Аксинья бежала до своей избы так, что не хватало дыхания. Плоть напоминала: давно не девка, надо года прожитые чтить.
Голуба и его хозяин ждали Аксинью у ворот. Строганов забрал узелок, развязал, переворошил косточки, точно знахарка могла украсть пару обглодков для тайных дел. Голуба ободряюще кивнул Аксинье: мол, хозяин доволен.