Кузьму схоронили, и родители перестали выпускать со двора детей без пригляда взрослых. Нюта долго еще просыпалась со страшными криками, и мать успокаивала ее, отпаивала травами, и Илюха Петух еще пуще возненавидел воронов и гонял их камнями, безжалостно расправлялся с зазевавшейся птицей. Скоро у него скопилась гора длинных черных перьев, которые он выменивал на всякие нужности у еловских мальчишек.
На Пасхальную седмицу[22] Еловая гуляла, вытащив из закромов последние запасы скоромного. О блинах никто не вспоминал, но ржаные и ячменные коврижки с истолченными побегами лебеды и крапивы красовались на каждом столе.
– Кушайте, гости, – угощала Прасковья духмяной кашей на масле и свежей стряпней.
– Вкусные коврижки, – одобрила Нюта с набитым ртом.
– На здоровье, – улыбалась гостеприимная хозяйка.
Она поминутно давала поручения Лукаше и Настюхе, рассказывала о горе безутешной Феклы, потерявшей и мужа, и младшего сына.
– Мож, старшего дождется. Игнат пришел, должны и Фимка с Семкой вернуться. Бог милосердный.
– Фимка… Сколько раз имя слыхала, а самого не видала, – встряла в разговор Лукаша.
– Женихом уже примеряешь? – захохотала Прасковья, но, глянув на Аксинью, осеклась.
– Говорите! Что меня боитесь? Я ж понимаю, не вечно ей по Матвейке реветь. Жизнь идет, Лукерья – девка видная, замуж ей надо выходить, детей рожать.
– Отъестся – краше всех будет. Тогда жениха и найдем.
Никашка поздоровался с гостями, вытер руки о темные порты добротного сукна, сел за стол, в избе запахло крепким мужским потом.
Нюта наклонилась к матери и что-то шепнула на ухо, та поменялась в лице.
– Прасковья, выйдем. – Аксинья резко встала, и подруга устремила на нее удивленный взор.
– Добро, – цокнула Прасковья.
– Ты говорила, что масла постного одолжишь. У меня вторую неделю как закончилось… – уже в сенях сказала Аксинья.
– Пойдем в погреб, подруженька.
Погреб в доме бывшего старосты Гермогена, где жила теперь Прасковья с семьей, располагался, против обычая, во дворе. Покойный много лет назад срубил добротную клеть, вытаскав из ямины несколько кадушек земли. Узкая дверь, скрипучая лестница уводила вниз. Прасковья взяла малый светец с лучиной – день был в разгаре, но, там, внизу, гнездилась сырая полутьма.
– Гляди, добро я запасла, – похвалилась Прасковья.
– Откуда все? – Аксинья оглядывала погреб и дивилась, что в голодную годину семья приберегла снедь: несколько мешков зерна, вилки капусты, связки лука, редька…
Она подошла ближе к одному из мешков и ткнула пальцем:
– Мой мешок, с тремя скобками на боку. Как он у тебя оказался?
Прасковья споткнулась и чуть не скатилась по крутой лестнице. Аксинья схватила ее за рукав, душегрея жалобно затрещала, но доброе сукно выдержало. Иначе лежать бы Прасковье еще одним кулем на земляном полу.
– Недавно тать забрался ко мне, – Аксинья смотрела на подругу, не отрывая глаз, – откопал сундук да утащил два мешка с зерном.
– Вор? Откуда вор?
– Знаю теперь откуда… Нютка Павку твоего угостила ячменем проросшим.
– Да почем я знаю! Угостила да угостила!
– А Никашка прознал. Рассказал ему Павка или показал – все одно.
– Сочинять ты горазда, Аксинья.
– Мешки, погляди, вышиты стежками. Мои мешки, мое зерно. Только возрази мне, Прасковья – душа коровья.
– А откуда у тебя запасы взялись? Люди знают, что было у тебя – все сгорело.
– На исходе Великого поста благодетели принесли снедь.
Все мужики еловские ходили в светлых портах, вытканных женами да матерями, один Никашка щеголял в темных, из сукна, что продавали на рынке купцы. Не по Сеньке шапка – не подобает обычному крестьянину, черной кости, ходить в дорогих портах. Да Никашка сам себе обычаи писал. Темные порты вывели Аксинью на воровской след.