Это невообразимо. Вот письмо, на конверте почерк моего отца. Значит, я либо сошла с ума, либо этот мертвый маньяк раздобыл в аду письменные принадлежности.

И марки.

Я расхаживаю туда-сюда. Проверяю занавески – задернуты – и снимаю пропотевшую одежду для бега, потом бросаю ее в корзину для стирки. Надеваю мягкие хлопковые штаны и толстовку. На ней изображены черепа. Полагаю, это даже уместно.

Собираюсь порвать письмо – и пытаюсь, изо всех сил пытаюсь. Я хватаю его обеими руками и начинаю скручивать, но, едва чувствую, что бумага подается, останавливаюсь.

«А вдруг в нем есть что-то важное?»

Слышу голос мамы: «Ничего из того, что может сказать ваш отец, не будет важным. Только жестоким».

Но… что, если там содержится какой-то ключ к тому, что он замышляет, и если я порву это письмо, то так этого и не узнаю? Нет. Я должна посмотреть. Хотя бы по-быстрому. Просто чтобы убедиться.

Сажусь на кровать и прежде, чем успеваю передумать, вскрываю верхний край конверта.

Внутри лежит письмо. Несколько листков, сложенных пополам. Я вспоминаю, как мама надевала латексные перчатки, прежде чем взять в руки его письма. Но у меня нет перчаток. Я достаю письмо.

«Дорогая Джина» – так оно начинается, и я чувствую, как у меня пересыхает во рту. Мой отец пытался убить мою маму, и у него почти получилось. Но вместо этого она убила его. И теперь он называет ее по старому имени, по имени, которое она ненавидит.

Как будто ничего не случилось. Вот только случилось всё.

Руки у меня трясутся. Мне холодно. Глядя на его почерк, я почти, почти слышу его голос. Могу представить, как он сидит в камере и пишет это письмо, но уже не могу увидеть его лицо. Это просто размытое пятно, просто общие очертания. В основном я вижу его глаза. У него всегда были такие глаза, способные за секунду из добрых стать жестокими.

Откладываю письмо и вытираю ладони о штаны. Руки кажутся мне мокрыми, и я никак не могу сделать так, чтобы они не дрожали. «А вдруг оно отравлено?» – думаю я, но это глупость, такую чушь только по телевизору показывают: отравленная бумага, которая убивает, когда ее касаешься… Но в каком-то смысле отец отравлял всё, к чему прикасался.

«В последнее время я много думаю о тебе, потому что моя ситуация изменилась», – пишет он. Он имеет в виду – когда удрал из тюрьмы и был в бегах? Я не знаю. Я хочу перестать читать, а ведь я прочла только одну фразу. Я боюсь. Очень боюсь. «Я размышляю о том, как некогда полагал, будто ты можешь спасти меня от себя самого. Не твоя вина, что ты этого не сделала. Этого не мог сделать никто».

Не так уж плохо. Он словно бы почти извиняется. Почти.


Нет, Джина, я виню тебя не за это. Я даже не виню тебя за то, что ты сбежала, забрала наших детей, отказалась от нашей фамилии. Притворилась, будто ты никогда меня не знала. Я понимаю, почему ты это сделала.

Но ты знаешь, чего я не понимаю, неверная сучка?

Я не понимаю, почему ты считаешь себя особенной. Ты не особенная. Ты перестала быть для меня особенной еще до этого случая. Ты была просто удобным реквизитом для этого спектакля. Как и дети.


Мне кажется, что моя кровать проваливается через пол и падает прямо вниз. У меня кружится голова. Меня тошнит. И я не могу перестать читать.


Я думал о том, чтобы убить тебя. Думал об этом каждый раз, когда привозил новую в наш дом. В наше убежище. Я представлял, как приведу тебя туда, когда одна из них будет висеть там на крюке, покажу тебе, увижу, как тебя охватывает ужас, – а потом заставлю тебя занять ее место.

Это развлекало меня в перерывах между гостьями.


Я останавливаюсь. Я просто… останавливаюсь. Листки выпадают у меня из рук и планируют на кровать. «Это твой отец. Вот таким он был. Вот о чем он думал».