Всего через несколько минут мне поступает звонок от Катерины Маркс.

– Гвен, – говорит она, и голос у нее, как всегда, чистый, спокойный, странно умиротворяющий. – Как прошла сегодняшняя телепередача?

– Вы не смотрели?

– Нет, боюсь, я не смогла бы. У меня были клиенты.

– Ну… – Переступаю с ноги на ногу. Теперь, когда я уже говорю по телефону с доктором Маркс, меня вдруг охватывает нежелание сознаваться в случившемся. – Не очень хорошо. Я сделала… то, о чем мы говорили.

– Вы реагировали на камеру?

– Да. – Парадоксально, но едва я признаю́ это, как все воспоминания включаются разом. Я думала, что преодолела это, хотя доктор Маркс предупреждала меня, что эта конкретная часть посттравматического стресса может так и не отпустить меня. Слишком глубоко оно въелось в подсознание. В те сутки в Киллмэн-Крик я верила, действительно верила, что умру от рук Мэлвина Ройяла, как и прочие его жертвы. Замученная до смерти перед камерой, потому что зрители платят, чтобы увидеть это. И вся эта пытка, все это происходило бы перед немигающим оком объектива. – Я продолжаю видеть это снова и снова. Я не могу… не могу контролировать это.

– Вы не хотите встретиться со мной лично?

– Не могу. – И это означает «не хочу». Я хочу спрятаться здесь, дома, вместе с семьей. – Я надеялась, что вы, быть может, сумеете просто…

– Проговорить с вами это? – завершает она с легкой насмешкой в голосе. – Вы на удивление неохотно углублялись в подробности. Хотите сказать, что сейчас вы готовы?

– Да, – говорю я. Но на самом деле это означает «нет». Или «я не знаю». Закрываю глаза. Теплый влажный ветер овевает мое лицо, и я медленно вдыхаю его, потом резко выдыхаю.

Я открываю дверь этим воспоминаниям, и первое, что я вижу, – это мой бывший муж, Мэлвин Ройял, лежащий радом со мной; когда я просыпаюсь, он улыбается мне. Я там. Я ощущаю тяжелую, давящую влажность луизианского воздуха. Запах гниющего дерева, из которого выстроен дом. Сырая, жесткая ночная рубашка, прилипающая к моему телу, принадлежит мертвой женщине.

Я чувствую, как в мои запястья впиваются наручники.

«Нет. НЕТ».

– Гвен?

Открываю рот, но не могу издать ни звука. Отворачиваюсь от этих воспоминаний, засовываю их поглубже, захлопываю металлическую дверь и запираю на карикатурно огромный висячий замок. Но я все еще вижу улыбку Мэлвина – одну улыбку, как у Чеширского Кота, – и смотрящий на меня мертвый стеклянный глаз камеры.

Я видела, как Мэлвин насмерть забил женщину. Он бил ее, пока от нее не осталось ничего. Я не могу вернуться туда.

– Извините, – говорю я доктору Маркс; мой голос звучит слабо и обреченно. – Я не могу.

– Всё в порядке, – отвечает она. – Вы просто слишком торо́питесь. Отпустите это. Сделайте шаг назад. Слушайте стук своего сердца. Дышите. Вам не нужно делать этого, пока вы не будете готовы, – а вы почувствуете, когда будете готовы. До тех пор вам нужно защищать себя от того, что причиняет боль. В этом нет стыда.

Я делаю, как она говорит. Я почти задыхаюсь, но когда мое дыхание замедляется, я снова здесь, у озера Стиллхауз. Воздух пахнет знакомо. Этот свежий запах сосен отсекает память о смраде гниения. Я открываю глаза и смотрю на спокойную воду озера, подернутую мелкой рябью.

Я не там. Но в каком-то смысле я так и не ушла оттуда. Может быть, я еще не готова оставить это в прошлом.

– Извините, – снова говорю я. – Я просто… я думала, что смогу сделать это сегодня. Но едва не проиграла этой памяти.

– Едва, – отвечает доктор Маркс. – Но все же не проиграли. Вам нужно прощать себе человеческие слабости. Никто не бывает сильным постоянно.