В округе Тоби недолюбливали и побаивались. Ещё бы: высоченный, тощий молчун, в вечных чёрных сапожищах, в чёрном клеёнчатом плаще; волосы не стрижены лет сто, борода на грудь свисает, а за спиной болтаются сразу три ружья. Расхаживает тут, по лесам, по долам, как у себя дома, не важно, день ли, ночь ли. Глядит в землю, шаг не ускоряет и не замедляет. И так без конца, без изменений.

Иногда мне представлялось: вот сидит Тоби в окопе, а на него надвигается тысяча немцев, все в касках, с кровожадными глазами. И штыками нацелились. Как, должно быть, Тоби страшно! В свои одиннадцать я уже понимала: если очень-очень напугаться, так, чтобы не только душу – тело страхом пронизало, – изменишься. Прежним никогда не будешь. А будешь чудны́м. Вроде Тоби.

– Поди пойми, отчего он такой: страшное что пережил или контузило его, – сказала бабушка, впервые увидев Тоби. – Когда Первая мировая началась, он совсем мальчишкой был. Да, верно, такого натерпелся, что и бывалого человека подкосит. Или того хуже – сам зло вершил.

Вскоре стало известно: Тоби занял старую коптильню в Коббовой пади, пониже фермы Гленгарри. Мы там, поблизости, картошку и кукурузу растили. Сама коптильня была ничейная, ведь хозяин, Сайлас Кобб, умер, а дом его сгорел от молнии. Коптильня только потому и уцелела, что стояла далеко от дома, в лесу, в самой чаще. Строили её основательно, из камня и дерева, а крышу крыли железом. Однажды у нас корова заблудилась, мы её всей семьёй искали; вот я и набрела на коптильню. Случайно.

Вообще-то я не лазила по всяким подозрительным хибарам. Некоторые строились рядом с нефтяными вышками, для жилья; другие – чтоб делать мясные консервы. Независимо от своего назначения хибары привлекали змей. Но в Коббову коптильню я заглянула. Там по-прежнему резко пахло мясом и дымом, но в целом коптильня отлично подходила человеку вроде Тоби. Рядом даже колодец был – правда, без бортиков, без навеса и прочего, но зато с неплохой водой. Ручей-то зимой замерзал.

Я прямо видела, как Тоби обжился в коптильне: огонь у него всегда горит, а крючья, на которых раньше висели мясные туши, он использует для плаща, шляпы и для ружей, конечно. И для фотоаппарата. Фотоаппарат был наш, Тоби его позаимствовал. Здорово нас всех удивил. Тем, что вообще голос подал. Тем, что приблизился, тем, что, ко всему безучастный, вдруг загорелся попользоваться ценной вещью, которая, к слову, попала к нам случайно.

Мне было семь, Генри – пять, Джеймсу не сравнялось и четырёх. Мама повезла нас в Питтсбург, в большой универмаг фотографироваться. Сама она фотографировалась незадолго до смерти своей матери со всеми родственниками, уже готовыми к потере. Фотография, совершенно жёлтая, будто летняя пылища, хранилась в Библии. Ещё в доме были портреты папиных предков-шотландцев – угрюмых, с поджатыми губами и перевёрнутыми от напряжения глазами. А вот фото, где бы мы улыбались, держась за руки, – такого фото не было. Мама решила, оно просто необходимо, вот и отправилась с нами в Питтсбург. Фотограф сказал, что у них в студии акция – все семейные портреты, сделанные в этот месяц, участвуют в розыгрыше. Главный приз – фотоаппарат «кодак» с пожизненным запасом плёнки и пожизненной бесплатной печатью снимков.

– Да откуда у меня время фотоаппаратом щёлкать? – улыбнулась мама, расплачиваясь за услугу.

А через три недели мы получили бандероль. Во-первых, конверт с фотографией (мы трое вышли куда милее, чем в жизни); во-вторых, призовой «кодак», в-третьих, дюжину катушек чистой плёнки, в-четвёртых, особые тёмные конверты, чтобы слать использованную плёнку в печать. Лично мне казалось, мы не фотоаппарат выиграли, а как минимум космический корабль или машину времени.