– Н-но, красный! Эко застоялся!
И давай жеребца кругами окрест гонять, то вскачь поедет, то шагом или на дыбы поднимет и танцует, выхваляясь. Ослаб взирает молча, но игумену не понравилось, грозным голосом припугнуть вздумал:
– Признавайся, куда кобылиц свёл?
– Никуда и не водил, – по-ребячьи незамысловато оправдался разбойник, гарцуя на жеребце. – Порезвился да на поле оставил!
– Старче, врёт он! – возмутился Сергий. – Иноки окрестности изведали – ничего не нашли!
Конокрад опять дерзить начал:
– Искали плохо. Они до сей поры в тумане и бродят… Слепошарые вы, душевидцы!
– Забавы ради кобылиц крал? – вмешался старец.
– Да ведь надобно, чтоб кровь разыгралась, конокрадство – это ведь тоже ловчий промысел! Тоскливо мне в ваших краях, одни леса кругом и монахи, не разгуляться. Да и народишко пугливый, как солевары в Дикополье. Я тут у вас затосковал, живу, ровно сей жеребчик застоялый…
Руки и ноги у Ослаба были изувечены, однако короткая и могучая шея выдавала былую мощь и удаль. Поэтому он и подавал знаки головой – кивнул в полуденную сторону:
– Знать, из Дикополья к нам явился?
Оборотень взвил коня на дыбки, наступая на отшельника.
– Из Дикополья!
– И что там ныне?
– Орда злобствует…
Старец не дрогнул, хотя копыта коня молотили воздух у самой головы.
– По какой надобности забрёл, гоноша?
Тот спешился и встал перед Ослабом, словно с повинной.
– Матушку ищу, – вдруг признался. – Бросила меня, сирым вырос, родительской опеки не изведал.
Насторожённые иноки всё ещё поломанное стойло рассматривали и диву давались. А тут как-то враз присмирели, непонимающе запереглядывались: дескать, о чём это толкует конокрад? И отчего суровый старец к нему так снисходителен? Кудреватый кнут сложил, за опояску сунул, хотя всё ещё бдел, перекрывая путь к лесу.
– В степи волчица вскормила? – продолжал участливо интересоваться Ослаб. – Вкупе со щенками своими?
– Отчего со щенками? – словно обиделся молодец. – По обычаю, кормилец и вскормил. И в род свой принял, потому стал как родитель. А у него жена была, тётка скверная, хуже всякой волчицы. Особенно как лукавые татарове хитростью батюшку заманили, споймали да руки-ноги отсекли…
– За конокрадство?
– Не солевары мы и не чумаки! У нас иного ремесла не бывало… И полно пытать! Я твоего коня промял, старче. Теперь скажи: откуда у иноков твоих наперстный засапожник? Где взяли?
Старец смерил его взглядом, от ответа уйти хотел.
– Мой засапожник.
– Не обманешь, старче! Не твой. Где добыл? У кого отнял?
– Дался тебе засапожник…
– Да мне этим ножиком пуп резали! – воскликнул конокрад и осёкся, отвернулся.
– Ужели помнишь, как резали? – осторожно спросил Ослаб.
– Помню…
– Материнское чрево помнишь?
– А то как же! – горделиво признался конокрад. – Глядишь сквозь её плоть, а мир розовый, влекомый. Солнце зримо, только как звезда светит. Далеко-далеко!.. Век бы жил в утробе, да срок настал, повитуха пришла. По обычаю, говорит, деву на жизнь повью, парнем пожертвую. Всё же слышу… А как я родился, надо мной сей ножик занесла и ждёт знака! Верно, зарезать хотела…
– Суровы у вас обычаи! – то ли осудил, то ли восхитился старец. – И что же не зарезала?
Конокрад самодовольно ухмыльнулся.
– Возопил я! Да так, что травы окрест поникли и повитуху ветром унесло. Матушка мне шёлковой нитью пуп перевязала и отсекла. Да ко своей груди приложила. Оставить себе хотела, спрятать где-нито. Так я ей по нраву пришёлся. Но по прошествии года опять повитуха явилась, забрала да снесла кормильцу.
Их неторопливый и странный разговор и вовсе ввёл иноков в заблуждение. Даже Сергий взирал вопросительно, а старец не спешил что-либо объяснять, с неожиданной теплотой взирая на разбойника.