Так что не могу я принять свой проигрыш вам из ваших же рук, Александр Рудольфович. Дело не в том, что вы меня будете презирать, а в том, что я сам себя после этого запрезираю. Вот так-то… Идите-ка к вашей жене. Может, у вас уже сын родился…

– Почему именно сын, а не дочь?

– Ну, вам же хочется сына, значит сын и будет… Вы же везучий… Пусть и ваш сын будет такой же… Кому-то же должно везти в нашей невезучей России. Да вы не глядите на меня такими сострадающими некрасовскими глазами. Вот видите – я уже улыбаюсь…

Когда Александр Рудольфович с рюкзаком, набитым выигранными деньгами, пересекал вокзальную площадь, навстречу ему от родильного дома, радостно размахивая руками, выбежала пожилая нянечка, теряя на ходу стоптанные шлепанцы:

– Ляксандр Рудович, Ляксандр Рудович, – сын!

И одновременно с криком новорожденного, как всегда в шесть утра, раздался мощный деповский гудок. Александр Рудольфович, к счастью для него, не заметил, что ревом этого гудка утро последнего года первой пятилетки заглушило выстрел в кабинете начальника станции, застрелившегося из старого смит-вессона. Кто знает, может, этот пистолет был подарком адмирала Колчака…

Крик ребенка, гудок, выстрел – так началась моя жизнь.

Это самоубийство от Александра Рудольфовича пытались скрыть, но станция была слишком маленькая…

…Отец рассказал мне эту историю, когда мне было тоже двадцать два года и я тоже ночи напролет играл в карты на деньги – в очко, покер, преферанс, кинг, даже в «веришь-не-веришь», и мне тоже чертовски везло.

– Если играешь в карты с плохими людьми, их не жалко обыгрывать, – сказал отец. – Но от постоянного общения с подлецами становишься таким же, как они. С друзьями играть нельзя, потому что, выигрывая, их теряешь. С малознакомыми людьми тоже играть не стоит – помни про начальника станции.


С тех пор я никогда не играю в карты на деньги.

2. Хрустальный шар прадедушки Вильгельма

Верю в силу природы:

были и будут роды,

множиться будут народы,

гибнуть – душой уроды.

Джумбер Беташвили

Родная сестра отца – архитектор Ирина Рудольфовна Козинцева, в девичестве Гангнус (или, как я называл ее в детстве, «тетя Ра»), была первым человеком на земле, сказавшим мне, что Сталин – убийца.

Услышать такое в сорок пятом году в Москве, над которой распускались пестрые хвосты победных салютов и под брюхом аэростата реял гигантский портрет с усами, шевелящимися на колышущемся алом шелке как живые, было почти непредставимо, и все-таки тетя Ра это сказала.

Если уж быть точным, она не сказала, а выкрикнула это мне в лицо. Из-под ее очков катились злые, почти безнадежные слезы ужаса, которые у нее вызвал я, тоненький, как поминальная свечечка, ее тринадцатилетний племянник, читая ей свои тошнотворно искренние стихи о Сталине, бросившем за колючую проволоку обоих моих дедушек и дядю.

Тетя Ра знала, чем она рискует. По всем правилам моего пионерского воспитания я обязан был донести на нее. Но если мой отец был моим первым поэтическим учителем, тетя Ра стала моим учителем политическим. Она рассказала мне о лагерях, о расстрелах – о том, о чем никогда со мной не говорили ни отец, ни мать, оберегая меня от страшной правды. В стихах отца лишь однажды вырвалось:

И когда положат все ножи на
Розоватый от безделья стол,
Я сожмусь, как ржавая пружина,
Медленно вложив сомненье в ствол.
Ни на что никто не даст ответа.
Полночь задохнется у окна,
Но последним вздохом пистолета
Разом разорвется тишина.
Я уйду спокойно, чуть осунусь.
Кровь кругом – что может быть грязней.
Тяжело, когда уходит юность,
Нелегко расстреливать друзей.

Отец никого не расстреливал, но его самого могли арестовать в любой день и расстрелять: он был сыном врага народа. Почему же он думал о самоубийстве, когда убийство ходило вокруг него? Может быть, он всю жизнь переживал самоубийство начальника станции, ибо сам не раз был близок к такому уходу и понимал, как страшно принять это непоправимое решение? А может быть, именно самоубийство начальника станции спасло его от собственного?