Он немного краснеет на этих словах. Чувствую, как пальцы ног в сапогах у меня чуть поджимаются. Гашпар подбирает слова тщательно и придирчиво, как я бы прочёсывала деревья у Кехси в поисках самого большого и наименее побитого яблока. Интересно, почему именно эти слова он выбрал сейчас? Возможно, он лишь проявляет свою отвратительную разумность, как всегда, но мой собственный разум спотыкается о мысль, что мы связаны.
Тяжело вздыхаю. Губы чуть дрожат, когда я пытаюсь не скривить их гневно.
– В таком случае, полагаю, ты хочешь, чтобы я тебя накормила.
Кажется, он почти улыбается, но сдерживается. Улыбка на его лице выглядела бы странно и пугающе, как у волка, пытающегося танцевать, или у медведя, дёргающего струны кантеле.
– Доротъя тебя бранила? – спрашивает он.
В его голосе слышатся нотки беспокойства, а может, мне только кажется.
– Нет, хоть и бросила пару ядовитых слов о Йехули.
Гашпар вскидывает голову:
– Не понимаю, как ей удалось угадать твоё происхождение. В твоей внешности не так уж много от Йехули.
– Она и не угадала. Но узнала монету моего отца, – поднимаю на него взгляд, вспоминая выгравированный профиль короля Яноша с тусклыми глазами и безвольным подбородком. Глаз Гашпара яркий, взгляд острый, а челюсть – резко очерченная, как линия клинка. Должно быть, в нём больше от матери. – А что, у Йехули какая-то особенная внешность?
– Многие говорят, что да. – Он чуть пожимает плечами, всё ещё не сводя с меня взгляд. – Может, дело в форме носа или лба. При дворе было несколько мужчин из Йехули – сборщики податей и ростовщики. Ни у кого из них не было ни твоего носа, ни твоего лба, ни уж точно – твоих глаз.
Смаргиваю.
– Моих глаз?
– Да, – коротко с нотками смущения отвечает он. – Ярко-зелёных.
В животе у меня словно пульсация тысячи крохотных крыльев – ощущение странное, но не неприятное.
– Значит, и у мерзанцев есть что-то особенное во внешности?
Гашпар замолкает. Интересно, не слишком ли я настаиваю, не лопнет ли этот миг покоя между нами, словно верёвочный мост над бурлящими водами. Через паузу он отвечает:
– Не знаю. Единственной мерзанкой, которую я встречал, была моя мать.
– И ты на неё похож?
Почему-то мне хочется притвориться, что я не изучала золочёное изображение лица его отца, не сравнивала с его собственным, отмечая их многочисленные отличия.
– Так говорят. – Его голос звучит абсолютно ровно, словно ответ давно выучен и отточен. – На вкус отца, у меня неправильный цвет лица. Один из графов предложил мне провести год в помещении, чтобы посмотреть, улучшит ли это мою внешность.
Его слова почти вызывают у меня смех, но я проглатываю. Не уверена, что он поверил бы, что этот смех был знаком солидарности, моего раздражения от чужой глупости, а не насмешкой над его болью. Наконец Гашпар отводит взгляд, смотрит на собравшихся у костра жителей деревни. Теперь их больше, чем раньше. Спины согнуты от тяжёлого дня в поле, и неразборчивые слова пронизаны усталостью.
Небо омылось тёмно-фиолетовым, став цвета всё ещё саднящего синяка. Розовые и золотые полосы тянутся вдоль горизонта, аккуратные, как следы плети у меня на бёдрах. Буйство красок заката потрясает меня – в Кехси мы видели лишь кусочки фиолетового света размером не больше осколков, просеянные сквозь ажурные ветви деревьев. Холод пробегает по позвоночнику. Я всё любуюсь и любуюсь, не заботясь о том, что, наверное, выгляжу глупо – словно ребёнок, разинувший рот. И тут я слышу музыку.
В свете костра одежда жителей деревни выглядит богаче и изящнее, словно блестит тканый шёлк. Кто-то начинает играть на кантеле, и я вспоминаю сказание Вираг о Вильмёттене, который бродил по лесу, а потом услышал прекрасный звук. Он нашёл беличьи кишки, натянутые меж двух деревьев, взял их и собрал в лютню, звуки которой были прекраснее пения любого соловья или лесного дрозда. Даже кудлатая собака присоединилась – вплела в музыку свой вой.