Наше впечатление о послевоенных годах сложилось под влиянием воспоминаний тех, кто был тогда молод. Дети с антиавторитарными взглядами испытывали настолько сильную неприязнь к поколению своих отцов – к которому и правда было трудно испытывать большую симпатию, – а их критика была настолько изощренной, что миф об удушающей все живое затхлости, которую они, молодые, стремились побороть, до сих пор определяет образ пятидесятых, несмотря на то что исследования этой эпохи дают более сложную картину. Поколение немцев, родившихся в конце 1940‐х и начале 1950‐х, охотно позиционирует себя как поколение, оздоровившее жизнь в ФРГ и вдохнувшее живую душу в демократию, и неустанно подогревает этот образ. В самом деле, засилье представителей старой национал-социалистической элиты в различных ведомствах новой республики не могло не вызывать возмущения, как и легкость, с которой нацистские преступники получали амнистию. Однако во время сбора материалов для данной книги автор то и дело находил подтверждения тому, что послевоенное время было более неоднозначным, отношение к жизни – более открытым, интеллигенция – более критически настроенной, спектр взглядов – более широким, искусство – более новаторским, а будни – более противоречивыми, чем это до сих пор пытаются представить с точки зрения поворотного 1968 года.

Существует еще одна причина, по которой четыре первых послевоенных года в значительной мере остались белым пятном в исторической памяти. Среди важных периодов и разделов изучения они представляют собой своего рода лакуну, период безвременья, за который, мягко выражаясь, никто не отвечает. Одна важная глава школьной истории посвящена национал-социалистическому режиму, прекратившему свое существование с капитуляцией Вермахта, другая – истории ФРГ и ГДР, которая начинается в 1949 году и сосредоточена главным образом на денежной реформе и блокаде Берлина как прелюдии к образованию этих двух государств. Годы же, отделяющие окончание войны от денежной реформы и «немецкого экономического чуда», – в определенном смысле потерянное время для историографии, потому что в нем отсутствует институциональный субъект. Наша историография, в сущности, все еще строится как национальная история, в центре внимания которой лежит государство как политический субъект. Но судьбы немецкого народа с 1945 года определяли четыре политических центра: Вашингтон, Москва, Лондон, Париж – не самые подходящие предпосылки для построения национальной истории.

Описание преступлений против евреев и вывезенных в Германию на принудительные работы тоже чаще всего заканчивается счастливым освобождением выживших жертв нацизма союзными войсками. Но что стало с ними потом? Что делали около десяти миллионов обессилевших от голода, угнанных на чужбину узников в стране своих мучителей и убийц их родных и близких? То, как взаимодействовали друг с другом солдаты союзных войск, побежденные немцы и освобожденные узники, относится к самым мрачным, но интереснейшим сторонам послевоенной действительности.

В нашей книге акценты постепенно смещаются от социальных аспектов жизни, от расчистки завалов, любви, воровства и купли-продажи к аспектам культурным, к духовной жизни и эстетике. Острее встают вопросы совести, вины и вытеснения. На первый план выступают разные формы денацификации, у которой есть и эстетическая сторона. То, что именно дизайн 1950‐х годов снискал себе такую стойкую славу, объясняется его поразительной действенной силой: преображая окружавшую их действительность, немцы и сами изменялись. Но кто на самом деле так радикально изменял окружающий мир – немцы или все же кто-то другой? Параллельно с расцветом дизайна разгорелись споры об абстрактном искусстве, немалую роль в которых играли и оккупационные власти. Речь шла об эстетическом оформлении обеих немецких республик, о чувстве прекрасного в условиях холодной войны, ни больше ни меньше. В этом противостоянии участвовало даже ЦРУ.