«Суворочка, душа моя, здравствуй... У нас стрепеты поют, зайчики летят, скворцы прыгают на воздухе по возрастам; я одного поймал из гнезда, кормил изо рта, а он ушел домой. Поспели в лесу грецкие да волоцкие орехи. Пиши ко мне изредка. Хоть мне недосуг, да я буду твои письма читать. Моли Бога, чтобы мы с тобой увидались. Я пишу к тебе орлиным пером; у меня один живет, ест из рук. Помнишь, после того я уже не разу не танцовал. Прыгаем на коньках, играем такими большими кеглями железными, насилу поднимаешь, да свинцовым горохом; как в глаз попадет, так и лоб прошибет. Прислал бы тебе полевых цветов, очень хороши, да дорогой бы высохли. Прости, голубушка сестрица. Христос-Спаситель с тобой».[18]
Ради этой дочери, этой обожаемой Суворочки, которую он часто называл сестрицей, когда не именовал «графинюшкой двух империй», он рисковал однажды впасть в немилость. Он воспротивился тому, чтобы, окончив воспитание, она жила во дворце, где Екатерина приготовила ей комнату возле своей. Его мотивы были понятны. И он гордо возвещал друзьям о намерении выйти в отставку ради спасения чести своей и дочерней. В конце царствования мы видим его, действительно, удаленным от двора, почти в ссылке, во всяком случай, устраненным от всякого участия в военных делах, где его место заняли оба молодых Зубова.
И несмотря на все эти странности – великий полководец! Это подтверждали многие. Но многие подтверждали и противное. Без сомнения, ему не доставало некоторых черт, составлявших величие полководцев, соперником которых он сам любил называть себя: Тюренна или Лаудона. Ланжерон занес в свои записки: «Его адъютанты, правители канцелярий, писцы – все самые отъявленные негодяи и плуты, какие только есть в России. Он никогда не заботится ни о провианте, ни о порядке».
Выставляя с другой стороны напоказ свое крайнее презрение к ученым комбинациям и маневрам, защищая рутину против более современных взглядов своих соперников, сводя свое искусство почти к единственной формуле, смысл которой «идти возможно более прямым путем навстречу неприятелю и устремиться на него со всей возможной силой натиска» – победитель при Рымнике и Требии сам выказывает особенный склад своего гения. Может быть, впрочем, и правда, что он сам не ясно сознавал его. Ему случилось написать эти строки:
«Никогда не отступать: риск непреодолим; лучше всегда идти напрямик».[19]
И между тем именно благодаря отступлению он вписал в Золотую книгу военных подвигов самую прекрасную страницу своей истории.
Командуя солдатами необыкновенной физической силы, совершенно исключительного склада ума, детскими душами в железной оболочке, он, как никто, умел воспользоваться и возбудить двойную энергию и удесятерить подъем духа. Суровый также по отношению к себе, он писал: «Надо производить учение во всякую погоду, также зимой; кавалерии по грязи, по болотам, рвам, канавам, пригоркам, низинам, на окопах!» Уметь становиться на один уровень с теми, кого хотел увлечь, пуская даже в ход свои чудачества, чтобы возбудить воображение солдат, он, так сказать, сливался воедино с армией, которую вел, и превращал ее в могучую военную машину, управляемую его волей и движимую вперед его духом – духом пламенным. Таким образом, он теснил турок и поляков, – войска нестройные, на которые нагонял страх своей смелой, быстрой стремительностью, обезоруживающей первым натиском, всегда могучим. Этот прием дал ему также в 1799 г. победу над неопытным Шеррером и ленивым Макдональдом. Однако все это оказалось непригодным, когда при встрече с Массеной и Моро ему пришлось бороться с ними именно умением маневрировать, за которое он так поднимал на смех австрийских генералов во время второй турецкой войны. Запертый в долине Рейссы, он выбрался оттуда, заставив своих людей сделать усилие, которого другому, конечно, не добиться бы от них. Но пришел конец наступлению по прямой и стремлению вперед, нагнув голову, как бодающийся бык. Быка схватили за рога.