…Вначале ОНА возникала в его воображении неким эфирным дуновением, холодно касающимся груди, утомляющим затылок, спешащим пробраться по кровеносным сосудам в необычно волнующееся сердце, на что можно пока не обращать внимание… Потом – будет резкий толчок – он так представлял начало своего конца чуть ли не с детства, когда в первый раз больно упал с коня, испытав странное помутнение рассудка и невольный детский протест. Толкнется раз и другой, может, будет и третий – если его сильное сердце сдастся не сразу. Но дальше-то, дальше? Куда ОНО полетит, умерщвляя, превращая в прах и рассеивая его последние мысли и чувства, человеческую нежность, любовь, царственный гнев, могущественную власть твердого взгляда, движения руки, – то, чем он живет ежедневно?…

А с тем, остающемся после него, что станет?

Что станет с ним – было ложным посылом, самообманом, насильственным отторжением уже не рассудочной, а здравой тревоги; самая изощренная философия в подобных случаях утрачивает способности оставаться помощницей и только пугает. Обходя минувшим вечером конюшню, император навестил гнедую жеребую кобылицу как всегда с признательностью, что сделала она когда-то, вынося из жестоких сражений и на которую не садился он уже года три, потрепав за гриву, подумал о жеребенке.

Жеребенок, новый царственный конь, на котором поскачет уже не он, дал ход первой грусти, невольно родившей образ того, кто поскакать на нем сможет. Мысль о сыне-наследнике стала навязчивой и рассердила. Она мстительно зло нашептывала, что сын его никуда не поскачет. По крайней мере, не в жаркую сечу; его увлечение в последнее время – «битвы» в гареме отца. И коней он, подобно ему, любить не будет…

В полумраке конюшни вдруг возникли старый родитель – азартный наездник, братья… Вернулся он хмурым, с досадой грузно и тяжеловато прошествовал в спальню, не обращая внимания на заждавшееся застолье с удальцами, князьями и генералами, тяжело засыпая, тревожно проснулся, изо всех сил пытаясь не думать, что будет… потом.

Это было коварством – не думать о себе, – подобных насилий чувства не любят, препятствий не признают. Усмиряя растущий протест, наплывал сердитый шепот: «Какая разницы, что станет с бренным прахом, державой и сыном, и куда взлетит пыль твоего прошлого. Будущее – тьма, прошлое… тоже во тьме; не картина, на которую можно смотреть, удаляясь или приближаясь. – И тут же острая боль, похожая на мстительный взрыв: – Убивший братьев! Без трепета вспоминающий отца! Не познав смысла жизни и смерти за годы и годы, в гневе на сына, верного воеводу Чан-чжи, ты сможешь познать эту суть и увидеть конец своего бытия в одно утро? Все оборвется, скорее, на том далеком детском протесте, безвозвратно исчезнет в тумане».

Мысль, напряженная страхом, полная эгоизма, всегда изворотлива и будет вечно слепа, близоруко навязчива. А что может быть упрямей человеческого сознания – само сотворив эту мысль, само ее и лелеет.

Брякнул щит о копье…

Или копье о щит?

Как велик этот звук для тех, кто умеет создавать и владеть!

Как он чист и хорош!

Другие шумы доносились сквозь двери и плотные шторы: за ними была жизнь, а он, император и полководец, желая как никогда, переставал ее слышать.

Обдавая жаром, драконы над ним низко летали, синие, красные, желтые птицы парили над безумствующей головой, в саду за окном трепетала листва.

У великих и эгоизм величав. Император Тайцзун, в какой-то момент подумал расстроено: «Как не вовремя всякая смерть!» – И величественно успокоил себя: – «Она всем бывает не вовремя…»

И ему стало легче, он точно окончательно смирился с тем, что увидел. Уступил, долго сражаясь, не одну эту ночь. Тревога тяжелого пробуждения, показавшаяся далекой и непонятной, совсем не холодной, не судорожной на последнем дыхании, на самом деле стала понятна, и он дал ей свободу, подчинился могущественной силе, потому что, как опытный воин, умел предвидеть не только победы.