Раньше была дорожка наискось. Напротив окна в кухне. Теперь тоже можно пройти, но стоит гараж-ракушка. Мы этой дорожкой уходили с отцом. Всегда оборачивались, потому что знали: бабушка с дедушкой у окна машут нам вслед.
Уходя, обернулась. В окне никого не было. Только букет чужих белых гортензий. Тут живут незнакомцы. Квартиру дети «законной жены» давно продали, купили себе жилье в Москве.
В этот день я была одновременно в двух мирах. Вот я – не я – восьмилетняя, иду рядом с отцом, быстро иду, едва поспеваю. Потому что надо попасть на электричку. Успеем на эту – пересядем на Савеловской удачно на следующую, уже до Подольска.
Иду мимо палисадников у двухэтажных домов на Октябрьской. Здесь почти ничего не изменилось: те же цветы, тот же тихий уют почти частного жилья. Ярко-розовые флоксы, резкие, броские георгины, скромная дикая высокая мальва и «золотые шары». Дворы – как шкатулки у бабушки. Толстая, огромная береза. Наверняка помнит меня маленькую. Потрогала ее вздыбленную шершавую кору. И даже забор железный тот же. Ржавый, с темно-коричневыми прутьями, перекрещенными ромбами. Шла и вела рукой по нему. Пальцы больно прыгали. Пересечь Первомайскую, самую длинную улицу города. Как гигантская стрела, она упирается в городскую больницу. Тут умер дедушка. Отец пришел к нему, а на его постели свернуты в рулон одеяло и матрац. Он смотрел и не мог понять, почему… Где же отец?
Да, на месте одноэтажных частных домов много новостроек. Но улицы узнаваемы. Вот тот самый проулок на станцию. Справа, смотрящий на железную дорогу, был старый-престарый магазин игрушек, где мне купили любимого Витю с черным нарисованным чубом. Рядом палатка с ароматными пончиками, жарящимися на глазах. Всегда очередь, но небольшая, человека три-четыре. Потом я шла, обжигая пальцы через бумажный кулек, а пончики пахли так, что уносило голову. Но бабушка ни в коем случае не разрешала есть грязными руками. Потом, сжалившись, отрывала часть оберточной бумаги от кулька и давала мне в ней пончик, забирая весь кулек. Самые вкусные пончики – сверху, потому что на них больше всего сахарной пудры. Тут же, рядом, бабули торговали клубникой, черешней, домашними хрусткими огурцами с маленькими пупырышками. Бабушка всегда покупала мне ягоды, сколько бы они ни стоили. Помню цены. В первое лето – шесть рублей за килограмм, второе – шесть пятьдесят. И так далее до восьми-девяти. Эту последнюю цену бабушка считала слишком высокой, поджимала губы, но покупала.
Вот я – не я – узнаю и не узнаю прежнюю станцию. Турникеты. Площадь огорожена забором. Вместо автобусов – маленькие маршрутки. Вместо бабуль с ягодами – лотки с нерусскими торговцами во главе над горами импортных фруктов. Есть фотография: мне года полтора, я стою на этом самом месте на заброшенных рельсах, параллельных основным путям, и держусь за руку дедушки. Я крошечная, а он огромный. Он склонил голову и будто что-то говорит мне. Я держу в руках пучок полевых цветочков. Помню его сухие крупные холеные руки с квадратными пальцами. Постояла на этом месте. Смотрела на солнце. Оно заполнило меня всю, до краев. Время растворилось… Дедушки нет, никто не подержит за руку.
На улицу Циолковского бабушка посылала меня за хлебом. Копейки давала строго, под счет. Половинка черного – девять копеек, батон белого – двадцать пять. И рогалики по десять копеек. Эта булочная на Циолковского и славилась тем, что иногда тут были рогалики. Они были особенные, упругие, туго свернутые, большие, с хрустящими кончиками. Ах как они были хороши с молоком! Вот она, эта дверь. Сейчас крашенная зеленой краской и закрытая наглухо. Смотря в нее, в этот зеленый цвет, я снова видела всю булочную внутри: как расположены стеллажи, рогатые вилки почти под каждым – трогать пухляшек. Но если уже взял батон – обратно класть ни-ни! Окунулась в сам запах хлеба…