Утром они вошли в город. Тучный фрязин[15] в коротком платье и разноцветных портах принял из рук Арсланапы и Сакзи пошлину – несколько бобровых и лисьих шкурок – и пропустил их за ворота. Талец впервые очутился в крымском городе и с любопытством смотрел на узкие кривые улочки, богатые дома, огороженные каменными стенами, хижины бедноты – утлые мазанки и землянки. Редко встречались и дощатые невзрачные строения.

На пристани Каффы в бухте стояли корабли с высокими резными носами. На ветру колыхались разноцветные хоругви и паруса, на скамьях сидели скованные цепями смуглые кандальники-гребцы, меж ними сновали надсмотрщики, кормщики, на длинных мачтах висели корзины. Талец слышал про них, знал, что в таких корзинах сидят сторожевые корабельщики, следящие с высоты, чтобы корабль не налетел на скалу или не сел на мель. Сердце молодца сжималось от тоски при виде гребцов, ему невольно думалось: неужели и его ждёт такая участь?! Ох, горе горькое!

«Ничего, выберусь как ни то![16] – постарался Талец ободрить сам себя. – Ещё сойдусь в поле с сим лютым ворогом, с Арсланапою, отплачу ему за Хомуню, за иных ратников, за людей русских, в полоне погинувших! Руци есть, нози есть, не пропаду, чай!»

В стороне на берегу шумело торжище, раздавались зазывные голоса купцов, пестрели шелка, ревели верблюды.

Пленников, подгоняя плетьми, ввели в большой глинобитный сарай, грязный, как свиной хлев, велели сесть на крытый соломой земляной пол и заперли на крепкие засовы. За дверями слышались пьяные крики стражей, скрипели телеги, ржали кони – там кипела будничная суматошная жизнь.

В сарае скоротали ночь. Старик-монах, тяжело, с надрывом дыша, лёг возле Тальца. Худые плечи его судорожно вздымались, он шептал слабым прерывающимся голосом:

– Чую, отхожу… Дышать нечем… Поутру выкинут… Меня в море… С башни… Ох, Господь милосерд!.. Ты, хлопче, откуда?.. Из какой веси?.. Как в полон попал?

– На Оржице мя порубали поганые, – отозвался Талец. – В дружине я у князя Всеволода служил.

– А я вот… инок… со Льтеца[17]… На дороге в Переяславль… Пымали меня… То за грехи… За грехи наши!

Монах замолк, переводя дух, затем с усилием продолжил:

– Не жаль… Смерть дак смерть… Стар, прожил своё… Богатства не имел… Молил Бога за грехи наши… Грешен был сам… Покарал Всевышний…

В горле у старика заклокотало, он поперхнулся и затих.

– Эй, старче! Что с тобой? – Талец приподнял монаха за плечи.

– Отхожу я, – прошептал старик. Голова его безжизненно поникла.

В глазах Тальца стояли горькие слёзы. Он осторожно положил тело монаха на солому, перекрестился и горестно вздохнул.

Вот ещё одна смерть. Отлетела на небо чистая иноческая душа, безропотно вынес седой монашек все тяготы пути, не стонал, не ныл, нёс свой крест с достоинством, сохранил себя до последних мгновений человеком, не обратился в бессловесную тупую животину. Вот пример ему, Тальцу, добрый пример.

Утром распахнулась широкая дверь. На пороге возник Арсланапа с плетью в руках; со злобой, скривив рот, глянул на труп монаха.

– Уберите отсюда эту падаль! – крикнул он, пнув сапогом голову умершего.

И опять овладел Тальцем кипучий гнев, сам не помнил он, как оказался возле солтана и что было силы саданул его по хищной злобной роже. Арсланапа полетел наземь, кровь заливала ему рот, он хрипел, харкал кровавой слюной, выплюнул два острых жёлтых зуба.

– Бить его! Плетьми! Шакал! Собачье дерьмо! Грязная свинья! – орал солтан, захлёбываясь от душившей его тяжкой ненависти.

Рослые нукеры набросились на Тальца, повязали его ремнями, швырнули на колючую солому, стали бить кнутами. Стиснув зубы, с трудом переносил измождённый молодец боль. Сколько ударов приняла его спина, не помнил, память застлал тяжёлый туман. Бессильно уронив голову, он потерял сознание.