Приплод шел на продажу. Особенно дотошные господа возили своих девок к Макарию и на знаменитую Урюпинскую ярмарку: там их больше покупали азиаты. А которые – за болезнью или старостью – не годились ни на работу, ни на приплод, ни даже в рекруты, тех под благовидным предлогом высылали в Сибирь, куда они, однако, доходили редко: дорогой по острогам погибали…
В довершение всего допекало мужика и крапивное семя – земские чиновники. Они пользовались всем для насилия и взяток. То соберут мужиков на общественные работы в сенокос или жатву, держат месяц и ничего не делают: пусть откупаются стервецы. А то заставят делать что-нибудь, а потом ломают, говоря, что сделано не по форме. В сборе податей не стеснялись и, пользуясь безграмотностью и бесправием мужика, часто драли втрое против того, что положено по закону…
Малейшее движение против помещичьей власти, и военные команды заливали кровью и иногда разоряли и самую деревню дотла. Но это помогало плохо, и в последние годы брожение среди крестьян все усиливалось. Воли ждали от всех – даже от Наполеона. А так как воля не приходила, то выступали все чаще и чаще «свои средствия»: стали поджигать, стали убивать, а когда московский барин Базилевский был высечен своими мужиками и царь за то отобрал у него все имения, то мужичишки стали ловить своих господ и – пороть: и смертного греха на душу не ложится, и господишки шелковыми делаются. Выпороли так раз мужичишки одну великосветскую барыню, и та, как баба умная, все дело замяла и повела в деревнях своих политику примирительную…
Другие, натуры вольнолюбивые, как и при первых Романовых, бежали на украины: на Кавказ, в Бессарабию, даже в Галицию, а потом облюбовали себе крепость Анапу, где – как ходил среди мужиков слух – всякий крепостной сразу вольным делался. Бродяжки эти занимались и рыболовством, и в батраки нанимались, и разбоем промышляли. Беловодию, как всегда, всюду искали…
Мечта о вольности разгоралась все более и более. И если одни, немногие, мечтали о вольности, как о возможности жить жизнью человеческой, то огромная масса ждала ее только для того, чтобы «потешиться»: попить, погулять, с девками поиграть… И все труднее и труднее становилось помещику держаться в деревне…
Раз, уже в Придонье, у Пушкина сломалось колесо. С помощью Якима – он раздобрел чрезвычайно, мужицкой работой теперь брезговал и был поэтому поломкой недоволен – ямщик кое-как подвязал ось, и Пушкин пешком, вслед за поломанным экипажем, пошел зеленой степью на ближайший хутор, стоявший у самого большака…
Это было жалкое гнездо какого-то мелкопоместного, у которого было всего четыре души. Бедность была такая, что господ нельзя было отличить от их крестьян. Они ели все за одним столом, во всем доме было всего два тулупа, одна пара сапог, которые и служили то барину, то мужику, чтобы ехать на базар, на мельницу или в город… И надо было видеть, с каким презрением, вполоборота, изъяснялся с помещиком Яким, как медлительно он нюхал перед ним табак, как цедил он сквозь зубы!..
Убогий, беспорядочный хуторок был охвачен возбуждением: воинская команда, пришедшая из города, оцепила ближайшие балки, где в непролазном, низкорослом дубняке скрылось несколько молодцов, шаливших по дороге… И было неясно, на чьей стороне находятся симпатии хуторян, не только рабов, но и хозяев: на стороне ли власть предержащих или на стороне степных волчков? Степная драма эта захватывала всех настолько, что Пушкин никак не мог добиться от хозяев толка о ближайшей кузнице, о возможности доставить туда сломанный экипаж и пр. Даже шедшие мимо большаком обветренные богомолки с холщовыми сумочками и подожками, и те остановились и судили, и рядили, и ужасались.