– Не помню… В чем дело?

– Он тоже сочинил-было эпиграмму на Павла и налепил ее собственноручно на стене Исаакия, а его на месте преступления и сгребли… Постой, как это у него там было? Да:

Се памятник двух царств,
Обоим столь приличный, –
Основа его мраморна,
А верх его кирпичный…

Вот… Ведь Исаакия-то начали при Екатерине строить из мрамора, а закончили при Павле уже из кирпича. А господину сочинителю за его вирши Павел отрезал язык и уши и сослал под чужим именем в Сибирь… А ты дерзишь куда больше… «Владыка слабый и лукавый, плешивый щеголь, враг труда…» Это, брат, определенно Сибирью пахнет… А, может быть, и не по адресу даже: он, говорят, очень переменился. Задумчив, молится, ищет уединения… И приставать не следовало бы…

– Да, мы с Иван Иванычем все что-то ссоримся… – оскалился Пушкин. – А подумай: было ведь время, когда он мне за мою «Деревню» свое монаршее благоволение выражал, плешивый черт!..

– Бросил бы ты лучше, брат, попусту своей головой играть… – проговорил Пущин и вдруг, встав, начал ходить по комнате. – Хотя и то сказать: терпения никакого не стало…

– Ага!..

– Ты тут, в Михайловском-то сидя, и понятия не имеешь, что там делается… – продолжал Пущин, взволнованно сипя большой трубкой. – В моем черном чемодане я везу сейчас в Москву своим всякие материалы для доклада: по министерству просвещения, по цензуре, по военным поселениям, по духовному ведомству – ты представить себе не можешь, что это за сумасшедший дом! Если бы было время у меня, я прочел бы тебе все это, но надо ехать…

– Зря ты так торопишься, Jeannot!.. – сказал Пушкин. – Хотя, черт знает, может быть, и осторожнее так: у этих дураков хватить глупости, чтобы выдать тебя отсюда с фельдъегерем… Ну однако, что же ты в Питере разнюхал, что везешь москвичам?..

– Всего и не перескажешь… – махнул Пущин рукой. – Вот тебе несколько фактов из области наиболее тебе близкой, из цензурной… Ты помнишь у Вольтера небольшую книжечку «Le Sotissier»?[5] Так в нашей цензуре он нашел бы теперь материала еще на десяток таких книжечек. Недавно Красовский запретил книгу о вреде грибов потому, что грибы составляют постную пищу для православных и потому не могут быть вредны. Но еще лучше была история с каким-то французским стихотворением, которое перевели для «Сына Отечества». Красовский прочитал и говорит, что он может разрешить напечатать его, но только никак не раньше № 18 или 19 журнала. Что такое? Почему? Очень просто: в стихотворении говорится о каком-то трубадуре, который уносит из замка «вздох хозяйки молодой» и тому подобное, а теперь Великий пост. И на полях стихотворения, каналья, написал: «Теперь сыны и дщери церкви молят Бога с земными поклонами, чтобы Он дал им дух целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви – совсем другой любви, нежели какова победившая француза-трубадура. Надеюсь, что почтенный сочинитель прекрасных стихов не осудит цензора за совет, который дается от простоты и чистого усердия к нему…» В другом стихотворении любовник уверяет свою красавицу, что один ее нежный взгляд дороже внимания всей вселенной. – Красовский вычеркивает: «Во вселенной есть цари и законные власти, вниманием коих дорожить должно…»

Пушкин хохотал как помешанный, прыгал, по своему обыкновению, бил себя по ляжкам…

– Погоди, брат… Посмотрим, как ты захохочешь, когда тебя так мордовать начнут!..

– А как будто не мордуют!.. – крикнул Пушкин. – У меня в «Онегине» есть одно место так:

На красных лапках гусь тяжелый,
Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед…

И вот кто-то из цензорской братии отчеркивает это место и собственноручно помечает: «На красных лапках далеко не уплывешь…» Справедливо, конечно, но его ли это дело нас поправлять?.. А сколько стихов я и в печать совсем не посылаю! Да что тут долго разговаривать: «Горе от ума» ты привез мне в рукописном виде – этим сказано все…