опекает ее и принимает за нее решения; и все это она делает с глубочайшей мудростью и тонким чувством такта. Она представляет собой саму доброту и ум, можно сказать, ангела-хранителя. Если этот ангел-хранитель, как бы наблюдая за ребенком извне, видит его страдания или даже смертные муки, то в поисках помощи он способен облететь всю Вселенную, он создает для ребенка мир фантазии, как единственное место, где еще возможно спасение, и т. п. Однако если катастрофические потрясения травмы повторяются вновь и вновь, то даже ангел-хранитель должен признаться истерзанному ребенку в своей беспомощности и в своем обмане из благих побуждений, и после этого остается только одно – самоубийство, если только в последний момент не произойдут какие-то благоприятные изменения во внешних обстоятельствах. Таким благоприятным изменением могло бы стать чье-то присутствие, факт того, что в этот раз преодолевать травматическую ситуацию, перед лицом которой оказался ребенок, он будет не в одиночку – это могло бы предотвратить реализацию суицидального импульса.
(Ferenczi, 1933: 237)
Кроме того, мы хотели бы отметить, рассматривая этот материал с юнгианской точки зрения, что в фантазиях маленького мальчика присутствует универсальный мотив – архетипический образ, который мы находим в культурах примитивных народов, общий для них мотив «двойных родителей»: небесных и земных. Идея о том, что за фигурами реальных родителей стоят их духовные эквиваленты, является общераспространенной и в наши дни, и она живет в институте «крестных» отца и матери, принимающих ребенка при крещении, а затем участвующих в его духовной жизни. В этом обычае отражен тот психологический факт, что образ реального отца у ребенка нагружен чертами архетипа «Отца», то есть Самости со всеми ее духовными смыслами и образами, распространенными в культурах всего мира.
Данный случай представляет собой иллюстрацию того, как травмированное Эго не находит во внешнем мире фигуры доброжелательно настроенного отца, с которым были бы возможны теплые человеческие отношения так необходимые ему для собственного развития, однако оно получает помощь от воображаемого объекта, принадлежащего коллективной психе, который, так сказать, «появляется на сцене» с тем, чтобы поддержать Эго в мире фантазии (система самосохранения). Объяснение этой динамики с позиций классической фрейдовской теории, согласно которой фантазия о небесных родителях, «созданная» Густавом, служит исполнению желания, вряд ли можно назвать исчерпывающим. На это можно посмотреть иначе: Эго, сорвавшееся в бездну травмы, обнаружило там нечто, чем оно было «захвачено» – мир архетипов психе – уровень структурированного «бытия» в психическом, который не является продуктом деятельности Эго.
Подводя итог, мы могли бы сказать, принимая метафору раскопок гробницы Тутанхамона, мальчика-царя, что Густав обрел некую археологическую реальность, из которой он заимствовал формы для создания образов фантазии о своей собственной преждевременной «смерти», то есть утраты «духа» в множественных и многоаспектных травмах, которые он пережил в своей жизни. В египетских захоронениях с их тщательной подготовкой мумифицированного тела, множеством вложенных друг в друга саркофагов, запасами провизии, оставленной для ушедших в иной мир, – нам раскрывается воплощение детального плана посмертного устройства Ба и Ка: соответственно, духа и души умершего человека. Именно жрецы, то есть «люди бога», заботились о Самости, подготавливая место для сохранения личностного духа. В нижеследующем кратком описании хода терапии Густава мы увидим, как неистово «они» (элементы системы самосохранения) сопротивлялись тому, чтобы отпустить «дух» Густава, когда мы приступали к работе с его травматическими чувствами.