И если бы я не умер от подобных обличений, то разве затем, чтобы сделаться жертвою дачников… В Петербурге, как рассказывают, есть любители природы весьма сильные. Когда-то я видел, например, в «Искре» статейку, названную «Бюрократ-идиллик»{22}. Бюрократ – видите: ведь это значит уж никак не помощник столоначальника, а по крайней мере сам столоначальник одного из департаментов, а может быть, даже и начальник отделения… Так этот бюрократ изображен был в «Искре» в соломенной шляпе с лентами, с сеткою в руках для ловления бабочек, бегущим по лугу за одним красивым мотыльком, то есть настоящим мотыльком, без всякой метафоры. Тут же, кажется, про этого петербургского аркадца рассказано, что он любит природу нашу вот до какой степени: один из его подчиненных, по настоянию докторов, должен был отправиться за границу для излечения грудной болезни; от идиллика зависело выхлопотать ему отпуск с сохранением жалованья; идиллик пришел даже в яростное негодование при одной мысли о том, что хотят бросить тень на родной климат, и отказал подчиненному в самых грубых выражениях, объявив, что все эти поездки – вздор и химеры… Так вот, если этот господин… виноват: эта особа… здравствует и узнает о моем либеральничанье – что тогда со мною будет? Я заранее прихожу в ужас и отказываюсь от своих слов, прошу вас считать их – comme nulles et non avenues[2].

Вы не очень надо мной смейтесь – вспомните пословицу: чему посмеешься, тому и поработаешь. Я сам прежде смеялся над людской трусостью, да то времена были другие… Мы все, как известно, лет пять тому назад воспрянули от сна; и я тогда воспрянул. Ну, знаете, как человек после хорошего сна чувствует себя бодрым и здоровым… Мы все тогда думали, что города можем брать, людей и самый климат переделывать… А уж об говоренье нечего и говорить: я воображал, что не заикнувшись могу порицать не только весну петербургскую, но даже мостовые северной столицы, даже обитателей ее, шагающих в грязи, с форменными пуговицами и портфельками под мышкой… Да чего… я дерзостно заглядывал даже в иные кареты и думал (правильнее – мечтал) подчас: «а придет время, выведут на свежую воду и этого барина…» То была моя весна, моя собственная весна; она тоже умерла в своем расцвете, и вот почему я теперь так грустно смотрю и на весну вообще (то есть на петербургскую весну)… Так вот, во времена моей весны один остроумный фельетонист описывал дебютанта в либерализме, показывавшего себя пред каким-то провинциалом. Либерал восхищался всем – и Летним садом, и Царицыным лугом, и Фонтанкою, и Щукиным двором, и Адмиралтейским бульваром, и площадью с зданиями присутственных мест; восхищался нашим прогрессом и ни слова не говорил даже против взяточничества и откупов, хотя в то время уже начали появляться «Губернские очерки». Но после всех этих восхищений либерал, осмотревшись вокруг себя и наклонясь к уху своего приятеля, замечал, для большей безопасности по-французски: «mais le climat est detestalle, mon ami!»[3] И затем снова боязливо осматривался…

Боже мой, как мы тогда смеялись над трусливым либералом, – и я больше всех!.. Я был тогда неопытен и юн, полон весенних надежд и мечтаний. Я тогда и представить себе не мог, чтобы можно было трусить таких пустяков. А теперь – много ли, кажется, прошло с тех пор времени? – а пришлось мне самому попасть в положение осмеянного мною же либерала… Что прикажете? Погода ли дурная действует или уж у меня характер такой, – но трушу… трушу, да и только. Отмолчаться, где можно, я считаю теперь в некотором роде своею священнейшею обязанностью