– Открой, дядя! Отчини дверь! – несмело повысил голос Барашков, шепотом обругав меня нехорошими словами. – Отчини, дядя!
Я боролся со смехом: «Дядя! К дяде в гости пришли!» Но это был неискренний, противный смех.
– Кто там еще? – глухо послышался за дверью недовольный, строгий голос. – Что надо? Кто вы?
– Полиция! – ответил Барашков. – А ну отчиняй, а то выломаем!
Звякнула щеколда, нас впустили, и мы, пройдя сквозь темные, заставленные кадками сени, в которых пахло кислой капустой и прокисшими овчинами, очутились в темной и душной горнице. Я поймал себя на том, что машинально искал глазами электровыключатель.
Бургомистр, зевая и крестя рот, долго возился со спичками, ломал их трясущимися пальцами, пока лучи наших фонарей скользили по бревенчатым стенам и небеленому потолку. Наконец, осветив два испуганных лица – бургомистра и его жены, над столом загорелась старинная висячая десятилинейная лампа под жестяным зеленым абажуром.
Совсем недавно, вдруг вспомнил я, при электрическом свете писал я прощальные письма матери, друзьям, и вот самолет «дуглас», подобно машине времени, перенес меня на много-много лет назад, в старый мир, в мир бургомистров, полицейских, во времена Мамаева ига!..
– Добрый вечер! – сказал я неуверенно и машинально, по штатской привычке сдернув с головы пилотку.
Лица хозяев сделались еще более встревоженными при виде наших полуавтоматов и нашей формы.
– Мы партизаны! – заговорил Николай, кинув на меня испепеляющий взгляд. Голос его заметно дрожал, лицо тоже было испуганным.
Я снова нахлобучил пилотку. Скрывая смущение, пробормотал:
– Разрешите? – И стал пить колодезную воду из железного ковшика в кадушке у двери.
Бургомистр, босой, в одном исподнем белье, попятился, тяжело опустился на широкую скрипучую лавку под новеньким длинным плакатом, на котором черным по белому было напечатано: «Трудолюбивому крестьянину – своя земля». В затянутом паутиной красном углу я увидел почерневшую божницу с иконой темного письма и запыленными холщовыми полотенцами с вытканным на них черно-красным нехитрым узором. На иконе – засиженный мухами Георгий Победоносец на коне, приканчивающий копьем змея.
Я огляделся – дом сложен из плохо отесанных, но довольно толстых сосновых бревен, щели замазаны глиной с мохом, пол дощатый, грязный. Под святым Георгием – стол с дубовыми лавками у стен. Большая белая печь с черными чугунами, полати с подушками и ватным одеялом, боковушка с дощатыми стенками и ситцевым пологом над дверным проемом…
– Мы партизаны, – строже и басовитее повторил Барашков, находивший, видимо, поддержку в этих словах. – Мы пришли сюда, чтобы… – Он замялся, посмотрел на широко раскрытый щербатый рот бургомистра, на сухие руки его жены, теребившие передник, и закончил: – Собрать у вас что из еды…
Хозяйка засуетилась, юркнула было в сени, но Барашков преградил ей путь:
– И еще одно дело есть. Но о нем потом. – Мне он шепнул зло: – Куда под окно сел? Чему тебя учили?!
Сидя за столом и без особого аппетита наспех глотая зажаренную на тагане в каминке яишню с салом, закусывая самогон солеными огурцами, мы хранили молчание и не спускали глаз со старавшихся быть гостеприимными хозяев. Самогон, испробованный мною впервые, отдавал гарью и был противен на вкус, но скоро развязал языки. Мы попробовали было расспросить хозяина о немцах, часто навещавших Кульщичи, но бургомистр отвечал бессвязно, бестолково, и разговор никак не клеился. Он моргал такими же мутно-голубыми, как и его самогон, глазами, сопел и нервно пощипывал жидкую пегую бородку пожелтевшими от самосада пальцами.