Она говорила без горечи, словно просто утверждала очевидное. И это было правдой. Она происходила из хорошей семьи, и если бы в детстве ее не отдали Церкви, то наверняка отдали бы мужчине. Такова уж женская доля. Правда, со временем я познакомился с женщиной, которая бросила вызов такой судьбе, но Хильда напоминала вола, который в праздничный день скучает по своему ярму.

– Теперь ты свободна, – сказал я.

– Нет, – ответила она. – Я завишу от тебя. – Она посмотрела на Гизелу, которая смеялась каким-то словам своего брата. – И ты хорошо заботишься обо мне, Утред, и не позоришь меня.

Хильда имела в виду, что я не унижаю ее, хотя вполне мог бы бросить и начать ухаживать за Гизелой. Заметив выражение моего лица, Хильда засмеялась.

– Во многих отношениях ты хороший христианин.

– Я?!

– Ты пытаешься поступать правильно, ведь так?

Хильда снова рассмеялась: наверняка вид у меня был ошарашенный.

– Я хочу, чтобы ты мне кое-что пообещал, – сказала она.

– Если только это в моих силах, – осторожно ответил я.

– Поклянись, что не украдешь голову святого Освальда, чтобы у тебя стало восемь отрубленных голов.

Я засмеялся, почувствовав облегчение: обещание, которого Хильда от меня ждала, не имело отношения к Гизеле.

– Вообще-то, я подумывал об этом, – признался я.

– Знаю, что подумывал, но из этого ничего не выйдет. Освальд слишком стар. И Эадред будет убит горем.

– A что в этом плохого?

Хильда не обратила внимания на мои последние слова.

– Семи голов вполне достаточно, – настаивала она.

– Восемь было бы лучше.

– Нельзя же быть таким жадным, – заметила Хильда.

Семь голов были зашиты в мешок. Ситрик погрузил его на ослика, которого вел на веревке. Вокруг мешка жужжали мухи, и из него страшно воняло, поэтому Ситрик шел в одиночестве.

Мы были странной армией. Не считая священников, нас насчитывалось триста восемнадцать человек, причем с нами шли по крайней мере столько же женщин и детей и, как обычно, несколько десятков собак. Шестьдесят или семьдесят священников и монахов я охотно обменял бы на дополнительных лошадей и воинов. Откровенно говоря, я сомневался, что из трехсот восемнадцати человек хотя бы сотня стоила того, чтобы поставить ее в «стену щитов». Положа руку на сердце, мы были не армией, а настоящим сбродом.

Монахи распевали на ходу. Я полагал, что они поют на латыни, но не понимал ни единого слова. Они набросили на гроб святого Кутберта прекрасную зеленую ткань, вышитую крестами, и тем утром вороны обделали ткань. Сперва я принял это за дурное предзнаменование, но потом решил, что раз ворон – птица Одина, он просто выказывает свое неудовольствие мертвому христианину. Поэтому я поаплодировал шутке бога, заслужив тем самым злобные взгляды братьев Иды и Дженберта.

– A что мы будем делать, если, добравшись до Эофервика, обнаружим, что Ивар уже вернулся туда? – спросила Хильда.

– Убежим, конечно.

Она засмеялась.

– Ты счастлив, правда? – спросила она.

– Да.

– Почему?

– Потому что я далеко от Альфреда.

И я понял, что ответил чистую правду.

– Альфред – хороший человек, – укоризненно заметила Хильда.

– Хороший, – согласился я, – но, признайся, тебе хоть раз хотелось оказаться в его компании? Ты когда-нибудь запоминала шутку, чтобы поделиться ею с Альфредом? Кто-нибудь хоть раз сидел вместе с ним у огня, загадывая королю загадки? Мы когда-нибудь пели с ним вместе? Альфред только и знает, что беспокоиться о том, чего хочет бог, и составлять правила, чтобы ублажить своего бога, и если человек что-нибудь для него сделает, Альфреду всегда этого мало, потому что его несчастный бог всегда хочет большего.