– На, змей, но гляди, времени сейчас нет, а то б голову оторвал. – Чигринцев сунул ему в карман бумажку.

– Покорнейше благодарю, аз есмь змей, упырь, сами себя сосем по капельке. – Аристов безнадежно покачал головой: – Душу, Воля, пропить нельзя, но залить можно, да-с!

Потной ладонью провел Чигринцева по лицу, но не добродушно, скорей зло, чуть толкнул подбородок, вышел за дверь и шагнул в подошедший лифт:

– Барышне скажи – велели кланяться.

Двери щелкнули. Он уехал.

– Дал? – Татьяна стояла у порога, вся дрожа от гнева.

– Куда ж я денусь, дал.

– А что он сдохнет – подумал?

– Он сейчас без опохмелки сдохнет, тебе не понять.

– Я все, Воля, понимаю. Мне одно не ясно: почему, когда плохо, когда горе, заявится такой вот Аристов, и его еще пожалей. Почему всегда на Руси надо кого-то жалеть?

– Не знаю, – честно признался Чигринцев.

– А я знаю, – Татьяна даже топнула ногой, – потому что в этой стране жалость все заменяет. Все через жалость, и в этом болоте я больше не могу жить. Как только с отцом решится, уеду – к Ольге, куда угодно.

– Тут тебе Аристов – пара, он того же мнения, – не выдержав, пошутил Чигринцев.

Татьяна хмыкнула, обиделась и всю дорогу до дома молчала. И по пути в аэропорт разговаривала только с Ольгой. Зная наверняка, что она остынет, Воля посадил на переднее сиденье Ларри. С ним всегда было легко и просто.

11

Лариоша, как часто звали его свои в России, был, несмотря на стопроцентное русачество, истинный американец. Здоровый, большой, пунцовощекий, неунывающий на людях и до смешного часто жалующийся на депрессию в интимном семейном кругу. Американская депрессия – вид особой грусти, усталости, минутного разочарования – не имеет никакого отношения к клиническому российскому заболеванию и водкой не лечится; воспитанная в протестантском изоляционизме душа сама находит выход из тупика одиночества.

Вот и сейчас, покидая Россию, Ларри был сдержан и угрюмо хмурил чело. Поначалу говорили мало. Татьяна с Ольгой сидели обнявшись на заднем сиденье, щека к щеке. Воля не стерпел, первым нарушил гробовую тишину:

– Что, Лариоша, невесел? Радоваться, конечно, нечему, но переборем, так?

– Да, Воля, всем теперь будет тяжело, пойми, нам надо ехать – студенты ждать не станут.

– О чем ты? Я все понимаю.

– Не в одной Татьяне дело. Каждый раз, когда я уезжаю отсюда, грустно. – Ларри так беззащитно и искренне взглянул, что ясно было по лицу, как ему плохо. Откровенность только усугубляла задушевное признание.

– Приедете, в первые же каникулы прискачете назад, я вас знаю.

– Знаешь, знаешь, – Ларри мягко улыбнулся, – но здесь, в России, я ощущаю непередаваемую радость и непередаваемую жалость. Ко всем вам, к стране, мне тут хорошо. Два года стажировки – я никогда их не забуду – мне многое объяснили.

– Таинственная русская душа? – Воля попытался перевести на шутку его патетику.

– Зря шутишь. Я много поездил по свету, есть страны погибшие, там ничего не изменишь – нищета на веки веков, например Египет, но Россия – почему, за что, какой рок вас преследует?

– Ларри, тема-то истрепанная, если б я выпил, может, и поддержал бы разговор, но по трезвянке – все это пустое.

– Россия не конченая страна, – упрямо повторил Ларри.

– Стоп. Россия – Америка, мы одинаково горды, одинаково лишены статистики, и всегда с налету, на одном чувстве норовим решить неразрешимое. Скажи еще, что нам необходима демократия.

– Конечно, иного пути нет.

– Ларри, а ты кто – русский, американец или русский-американец?

– Наверное, американец, хотя в России я становлюсь больше русским, как мне кажется.

– Тебе так только кажется, а в Европе ты кто?