Начальники будто нарочно такой указ сочинили, чтобы унижать одних и давать возможность почувствовать свою власть другим. А отец, зло хмыкая, говорил матери, мол, пусть знает, как молочко достается. Лена молоко очень любила. Но слова эти ее обидели. «Я отрабатываю свое проживание», – беззвучно шептали ее губы. И при этом бледнело лицо и вытягивалась в напряженную струну и без того тощая фигурка.

Бабушка все понимала и просила ее не спешить осуждать людей, правильно истолковывать, прояснять. А что ей, слабенькой здоровьем, еще оставалось делать, как ни успокаивать, чтобы не ляпнула где-нибудь что-либо по глупости, по наивности да не навлекла беды на их семью… Бабушку она жалела и все приговаривала: «Не плачь, вырасту, выучусь, к себе тебя заберу». Не дождалась, бедная…

Дома и в школе ее вроде бы учили тому, что совпадает с ее сердцем, а в жизни она видела другое, поэтому ничего лучшего не могла придумать, как отгораживаться от реальной жизни, потому что попытки выступить против кого-то и чего-то всегда заканчивались плачевно.

Она молчала, но все равно испытывала стыд, будто врала. И тогда день уже не радовал, и дела не ладились, все летело вверх тормашками, путалось, смешивалось. И ехала ли она на возу с сеном по расхлябанной дороге, повисала ли на веревке, закрепляющей комель (бревно с насечками по концам для веревки, оно прижимало сено, чтобы его не растрясло по дороге), а сама все думала, думала. Лошадь маленькая, а вон какой воз везет… и она сумеет, всё вынесет, всего добьется…

Как-то жаловалась: «Взрослые сами запутывают свою жизнь, а потом говорят «се ля ви», оправдывая свою несдержанность или неспособность противостоять соблазнам. И детям жизнь портят. Они наворочают черте чего, а нам разгребай. От нас требуют честности, а сами юлят, изворачиваются. Плохие люди затягивают в свои сети хороших, но слабых, ставят их в безвыходное положение. Порядочным можно остаться, если только ты носа не высовываешь дальше своего огорода. А если захочешь добиться большего – ныряй в общий котел». Порой мне кажется, что она в душе так и осталась той наивной девчонкой, не желающей прыгать в котел и отстаивающей свое право на полную независимость.

Никогда не хотелось ей быть как все ни во мнении, если оно не совпадало с ее собственным, ни даже в таких мелочах, как одежда. Только она еще в первый год своего появления в деревне уяснила, что если одежда не нравится, ее все равно придется носить, и если с чем не согласна, обязана будет молчать. «Жизнь заставляла внешне смиряться. А что в душе? Какое кому дело до души, до того, что по-прежнему болезненная память частенько по утрам глумливо откликается голосом гадкой воспитательницы, и шпыняет, шпыняет, пугая и надолго выбивая из равновесия; и что это темно-синее платье точь-в-точь детдомовское, и ее тошнит от него; и что по некоему молчаливому уговору она обязана никогда не заговаривать о… Да ладно, «замнем для ясности». Конечно, достаточно одним глазком заглянуть в ее душу, чтобы убедиться, что она не капризна, не своенравна, просто слишком чувствительна. И я уговаривала: «Не ищи одиночества. Прикладывай усилия, чтобы не остаться одной».

…У каждого ребенка рано или поздно разрушается идеальное представление о родителях или о других любимых людях. Это всегда страшно тяжело, но, наверное, неизбежно. Сложность заключается в том, что у ребенка даже мелкие разочарования оставляют слишком глубокие раны, которые, запрятавшись глубоко-глубоко, кровоточат всю жизнь. Что уж говорить о чужих людях, которых пытаешься полюбить и простить. А если оказывается, что они не чужие… это еще большая трагедия. Лучше бы сразу, наотмашь, если фантазии не хватило придумать интересную байку, похожую на правду… Мы же в детдоме придумывали и верили.