– Ну да… – смутился матрос. И продолжил: – Че у них там было, в Сибири, сам пес не разберет. Только перед временными они снова стакнулись, но уже здесь, в Питере. Белый еще при царе посадил Губельмана. И дело шло к расстрелу. А после, бац, сам полковник загремел на нары. А товарища Губельмана выпустил господин Керенский. – Демьян Федорович хитро прищурился: он специально принялся употреблять слово «товарищ» по отношению к фамилии «Губельман» как можно чаще – нехай Варька поморщится. Товарища и выпустил сам Керенский… – Ну а после нашей победы товарищ Губельман признал Белого на улице, вот тот у нас и появился.

– А что по поводу денег говорит сам Губельман?

– Сказал, что беляк у него все изъял, спрятал где-то в Европе. Готов отдать все на благо дела революции.

– Точно изъял или, мол, изъял?

Доронин пожал сильными, широкими плечами:

– Бес его знает. Может, брешет.

– А беляк, значит, молчит?

– Как воды в рот набрал, – соврал Доронин. Опять же не по личной инициативе.

– Сука! – не сдержала эмоций Варвара Николаевна. – В городе нехватка продуктов. Голод. На человека осьмушку хлеба выдаем. Да и того осталось с гулькин нос. А этот… Два миллиона… Какие деньжищи! Почему молчит? Нас ненавидит?

Доронин едва сдержал вздох: ох и умеет Варвара Николаевна напустить туману. Осьмушка хлеба… Да, полгода тому так оно и было. Но по лету-то полегчало.

Яковлева с нетерпением ждала ответ.

– Да вроде нет. Ненависти в нем не видно. Равнодушный он какой-то. Мертвый. Молчит все время. Ни с кем не разговаривает.

– Методы принуждения применяли?

– То есть?

– Ты, Доронин, из себя «целку» не строй. Пытали?

– Так ведь запрещено!

– Детворе, пухнущей от голода, будешь рассказывать, что разрешено, а что запрещено! Может, они тебя поймут. А я нет! Чтобы сегодня же приступил! Лично! Понял? И результаты мне на стол! Даю два дня! Всего два! Не захочет расколоться – в расход! Нечего на него хлеб переводить. И смотри, – тонкий указательный палец красавицы, словно ствол револьвера, больно ткнул матроса в грудь, – если что, с ним вместе под трибунал загремишь!

* * *

Озеровский[4] Аристарх Викентьевич – бывший следователь имперской уголовной полиции, а ныне, в силу житейских обстоятельств, доброволец, сотрудничающий с ЧК, – оправил на животе жилетку, одернул полы видавшего виды сюртука, после чего робко постучал костяшками пальцев по полированной поверхности двери.

– Входите! – донеслось из кабинета.

Аристарх Викентьевич служил в Чрезвычайной комиссии почти три месяца, с начала лета, однако до сих пор не мог привыкнуть к тому, что находится в подчинении сильного духом и телом полуграмотного и нагловатого матроса из Кронштадта.

Доронина старый следователь побаивался. И за грубую силу, которую тот мог применить, и однажды применил у него на глазах, во время разгона захватившей продовольственные склады мужицкой массы. И за хитрый ум. И за крепкое, непривычное уху следователя словцо, отдающее морской солью и ветрами дальних странствий. А также за открытость характера. Да-да, и за открытость, коей не могли похвалиться его прежние сослуживцы по Санкт-Петербургскому департаменту уголовного сыска, основной целью своего существования считавшие подсидеть вышестоящего коллегу и занять нагретое им местечко.

Аристарх Викентьевич приоткрыл дверь, просунул в образовавшуюся щель голову:

– Разрешите?

Демьян Федорович тяжело вздохнул: ну и противный же этот тип, Озеровский. Сколько можно… Идти к себе на рабочее место и зачем-то стучать в дверь! Причем противно стучать, эдак, гаденько постукивать. Издевается, что ли?

– Входите, Аристарх Викентьевич! – выкрикнул чекист, с силой хлопнул ладонью по столу, убив муху. – Да не топчитесь в дверях, ей-богу.