Когда отец уезжал, Яну шел пятый годик. Лица его он не помнил. В памяти осталась только его, похожая на ягодку, родинка на щеке. Он все время теребил ее. И еще помнил, что отец был очень большим. Это, вероятно, ему казалось по малолетству. Сестренке, матери Андрюшки, не было и годика. Отец души в ней не чаял. Любил ее по-сумасшедшему. Нянчил. И засыпал, положив ее себе на грудь. Если хворала, не отходил от ее кроватки и ругал жену за то, что она не уследила и застудила ребенка.
«Я удивлялась, – говорила мать. – Ведь он не хотел девочку. Когда она дрыгалась у меня в животе, он прикладывал ухо к нему и говорил: “Mein Cot! Mein Cot, danke schon! Еще одного мужчину ты даришь мне!”… Когда же ему повитуха сообщила о народившейся девочке, он огорчился. А потом ругал себя за это… Как, мол, он мог не хотеть такой жемчужинки?.. Я спросила тогда, как назовем ее, а он взял тебя на руки и сказал: «Наш рыцарь Ян родился в январе, а она в жгучем июле. Пусть будет Юлей»…
Нет, отец их бросить не мог. С ним что-то случилось по дороге… Мать обивала пороги губернской строительной фирмы, где отец работал по контракту, а там от нее отмахивались. Там отмахивались, а в родной Вышинке, куда она вернулась с детьми из губернского города, злословили. Ее называли немецкой подстилкой, а Яна с Юлией – ублюдками. Сверстники, глядя на взрослых, дразнили Андрея «Январек-ублюдок», а сестру «Июлька-ублюдка»… Теперь никто этого делать не смеет. Ян хорошо усвоил: кулак убедительней слова. Не ум, а хам правит миром. Ум без грубой силы – ничто. Ум педераст хама. И ведет себя как педераст. Лебезит, восхваляет и оправдывает хама. И руководствуясь этим принципом, Ян, по возвращении из мест не столь отдалённых, всех ворюг и убийц, живущих окрест, прибрал к руке. Рука оказалась матерой. Вынудила именитых купцов искать ее покровительства, приносить Варжецову долю.
До денег Ян был не жаден. Обращался с ними по-умному. Так что сам губернский полицмейстер не гнушался здоровкаться за матерую длань. Как тут не зауважать?!
– Совесть не булат, а душу режет, – задумчиво произнес он и тряхнул головой. – Так и быть! Коль и ты зла не держишь на этого бестию, – сказал он тому, кто называл его по имени и некогда женихался с сестрой, – собирайся, племяш!
Князя Юрия Васильевича подорвали оргии. На последней, в самый разгар пляски, его хватил удар. Привезли его почти бездыханным. После того как врач пустил ему кровь, он пришел в себя, и тут же позвал жену.
– Кончаюсь я, Машенька, – вырвалось бульканьем из его горла, а немного отдышавшись, уже твердым голосом попросил: – Поставь сюда ногу, – и показал рядом с собой на постель.
Марья Григорьевна побаивалась бешеного нрава мужа и никогда не перечила ему. А сейчас он был страшен как никогда. Подступающая смерть обезобразила и перекосила его лицо. Женщина осторожно поставила ногу. Юрий Васильевич действующей рукой обнял ее и, оттолкнувшись из последних сил от подушек, припал к самой ступне и одеревенелыми губами исступленно стал целовать ее.
– Юрий Васильевич… Князь… Юрий, – Мария Григорьевна теряла равновесие.
Уцепившись за тяжело сползавшие с кровати плечи мужа, она звала на помощь. Подбежавшие врач и пьяный приказчик Мытищиных Кулешов, доставивший хозяина с пирушки, где был вместе с ним, поддержали падающую женщину и снова уложили умирающего на подушки.
– Маша, – ясно проговорил Юрий Васильевич, – мне нет прощенья. И не прощай меня, если тебе хоть немного от этого будет легче. Смерть моя – мое избавление от самого себя. Для вас тоже избавление… Что я хотел – не знаю. Жизнь опостылела мне, наверное, с самого рождения. Будто я ее, эту отраву, знал когда-то… Порченным я был. И тебе отравил и испортил жизнь… Нет мне прощенья.