Рвутся Одиссеи из циклоповского бедлама домой. И, мучимые стадом, не помнящим родства своего, приспосабливаясь к власть имущим и их порядку, просят пожалеть уставшую от сношений девку по имени Мораль. Или сами ее как хотят насилуют… Видят они, черт возьми! Видят, что и наука обречена ходить вокруг да около истины. Не додуматься людям, из-за этой колдовской похлебки, разбить зеркало Циклопа …

Григорий порывисто поднялся с кресла, в волнении прошелся по комнате и, вернувшись на прежнее место, снова плеснул в рюмку рубинового хмеля.

– Не пьян я, нет, Митя, – сказал он.

– Но ты ведешь себя весьма странно. Я опасаюсь…

– Здоров я, брат. Здоров! – перебил резко Григорий и с напряженной серьезностью в голосе спросил: – А в здравом ли рассудке ты сам?

Брат обидчиво по-мальчишески надул губы. Григорий обнял его за плечи.

– Не дуйся. У тебя все в порядке. Все, что окружает тебя, ты принимаешь за настоящую жизнь. А я считаю иначе. То, что вокруг меня – все придумано. И мы тоже. Мы только отраженье Хорошего. Верней, мы то, от чего естественно освобождается то доброе и хорошее, которым мы плоть от плоти родные. Мы их второе я. Не нужное им там… А, впрочем, что за вздор я горожу? Такая простая и такая непостижимая механика. Простая, а когда начинаешь ее объяснять – объяснить не можешь… Ну, разве тебе, Митя, не кажется, что мы здесь как в приюте?..

Невидяще глядя перед собой, Григорий умолк. Дмитрию стало жалко старшего брата. «Нервы у него взвинчены донельзя, – подумал он. – С только пережить…. Ему надо отдохнуть… А где взять денег? Где? Если даже гимназию на унизительных подачках князя Львова заканчивал. Если и на поесть денег нет… Бедный Гриша».

Он незаметно для себя гладил руку брата. Григорий улыбнулся.

– Я домой хочу, Митя, – с раздирающей душу тоской сказал он.

Чтобы скрыть навернувшиеся слезы, Дмитрий прижался лицом к его плечу.

– Успокойся, Гриша. На, еще выпей… Ты же знаешь наш милый старый дом у суконщика Кулешова.

– Да не о том я, – поморщился Григорий. – Я и в нем тосковал… по дому.

– Как так? – вскинул брови Митя.

– Маман точно так же удивлялась… Как ты сейчас похож на нее!

– Ровно ничего не понимаю. Маман знала о твоих странностях?!

– Она тоже называла это «моими странностями». Ими я ее мучил лет до шести. Ее кровать стояла рядом с моей. Потом она стала твоей. Ночью она подбегала ко мне, хватала на руки и испуганно спрашивала: «Гришенька, милый, ты что плачешь? Ты что не спишь?». Я горько-горько всхлипывал и говорил: «Я домой хочу». «Как так? Ты же дома», – недоумевала она. Вырываясь из ее рук в кроватку, я кричал: «Нет! Это не мой дом. У меня другой дом, я знаю. И ты не моя мама»… Она тоже начинала плакать. Говорила, что мне во сне привиделась какая-то чушь. Крестила меня…

– Но тогда, Гриша, ты малюткой был.

– А ныне я еще больше уверился в том, что всех нас отлучили от родного дома, где мы были счастливы. Мы здесь топчем друг друга, вгрызаемся в глотки. И заметь, находим этому оправданье. Подлость и ум возвели в один ранг. Ведь победителя не судят… Здесь возвеличивают грязных плотью и душой Суллу, Цезаря, воспевают убийцу Бонапарта, восхваляют продажного Талейрана, слагают оды юродивому завоевателю Петру, потаскухе Екатерине… Называют Превосходительством того, чье превосходство лишь в том и заключается, скольким он может безнаказанно плюнуть в душу.

– Ты так о царях не смей, – предостерег Дмитрий.

Но Григория уже никакая сила остановить не могла. Пожаром метались его золотые, с едва заметными красными тенями, волосы. Сумасшедшим светом зажглись два его черных глаза.