В этот предвечерний час в тени старых развесистых крон было уже почти темно. Но что это там забелело между деревьями? Движется в направлении дома. О, да это женщина в белом шарфе!
Я не сразу узнала Натали, потому что кроме сбившегося газового шарфа, покрывавшего голову и обмотанного вокруг шеи, на ней были непроницаемо черные узкие очки. И – странноватое, не в ее стиле, платье: какое-то бесформенное и безликое, очень длинное снизу и наглухо закрытое сверху.
Но более всего не походила на Натали… она сама. В лице ее было не намного больше краски, чем в белом шарфе. Она брела как слепая, цепляясь за корни трав, хватаясь руками за стволы. Губы ее шевелились, словно она читала молитву. Когда она прошла в нескольких шагах от моего раскрытого окна, до меня донесся даже едва слышный шепот, но из-за шума листвы слов я, конечно, не разобрала.
Я инстинктивно нырнула за штору, хотя в таком состоянии Натали вряд ли заметила бы даже несущийся на нее поезд. Вот это дела… Во мне проснулись угрызения совести. Как я могла усомниться в ее материнских чувствах! На каком основании? Наверное, ночью, у меня в квартире, бедняжка была еще в состоянии шока.
Я рассеяно вытряхнула на кровать содержимое своей сумки и в оставшиеся до ужина тридцать-сорок минут, все так же рассеяно наводя марафет, продолжала жалеть Натали. Пока наконец – то – уже почти в половине девятого! – ко мне постучал хозяин дома и пригласил к столу. Телефонного звонка от похитителя до сих пор не было.
Внизу, в столовой, все уже были в сборе. Хозяйка, предводительствовавшая за столом, выглядела, конечно, удрученно-взволнованной, как все в этой комнате, но, кажется, уже вполне оправилась от транса, невольным свидетелем которого я стала недавно. Вместо белого шарфа и глухого бесформенного платья на ней теперь был белый сарафан, радикально открытый со всех сторон. Должна признать, что она от этого не проиграла.
Григорий же, словно по контрасту, явился к ужину во всем черном. Нет нужды говорить, что черное ему было страсть как к лицу, но я и виду не подала, что заметила его. Говорил он мало, но я все чаще кожей чувствовала на себе его взгляды – уже не только задумчивые, но и пламенные. Однажды наши руки случайно столкнулись над салатом с крабами (клянусь, я тут совершенно ни при чем!), и меня словно подбросило током высокого напряжения. Держу пари, с Орловым произошло то же самое!
Для меня это было единственным светлым впечатлением от этой скорбной трапезы. Разговор за столом на клеился. Да и какой, черт возьми, может быть разговор, если все думали об одном и том же, но именно об этом все боялись говорить! Проклятый телефон держал людей в страшном напряжении. Олег Николаевич, не поддерживаемый почти никем, рюмка за рюмкой опустошал бутылку французского коньяка. Но не пьянел: наоборот – «гайки» внутри его, кажется, закручивались все туже и туже. Его жена изо всех сил старалась сохранить самообладание и видимость хозяйской заботы. Марья Тарасовна шумно вздыхала, то и дело вытирала платочком глаза и качала головой, отчего ее желтые драконы зловеще колыхались на фиолетовом поле.
Резкий телефонный звонок произвел эффект разорвавшейся бомбы. Кто-то подскочил на месте, кто-то что-то перевернул, сразу несколько голосов громко ахнули. Олег Николаевич схватил трубку:
– Алло!.. Что?.. Да нет здесь никакого Жоржика, вы ошиб… То есть как?! Я же вам сказал…
Стало ясно, что позвонивший положил трубку. Бутковскому не оставалось ничего другого, как сделать то же самое.
– Спросили какого-то Жоржика. Я говорю – нет такого, а он мне: скажи, мол, Жоржику, что мы обтяпали это дельце… Идиотизм какой-то!