Брундизийцы – и Туберо с ними – очень громко стали говорить о событиях, волновавших империю, о смерти Макрина и его сына, Диадумена Увенчанного, прозванного так по сплетению жил на его лбу в виде короны; и об Антонине Авите, сыне Сэмиас и, может быть, незаконном сыне Каракаллы, названном Элагабалом, потому что он был жрецом Солнца. Один из граждан растерянно качал головой:
– Боги Италии исчезнут ради Черного Камня, которому поклоняется Антонин; он и нас заставит поклоняться этому богу в своем лице.
И с важностью они ожидали, что скажет Атиллий, приехавший с Востока, посланец Элагабала. Атиллий, не колеблясь, стал защищать Черный Камень, означавший жизнь и ее начало. Что такое жизнь? Она исходит от Солнца, все оплодотворяющего, поднимающего рост семян и распространяющего их через атмосферу, изображаемого в своей силе органом размножения, фаллосом; и иначе быть не может. Могут ли сравняться с ним другие боги, греческие, римские, египетские и персидские: Митра или Хронос, Сирапис или Агура-Мазда, Мирионима Изида и Зевс рогоносящий? Не потому, чтоб он отвергал этих богов, но как они ничтожны перед Черным Камнем, Черным Конусом в форме мужского органа, изображающим всецело жизнь! Ныне империя нашла определенную форму символа единой жизни и завоевала себе высшее божество в образе Черного Камня Эмесса, и почему не покинуть переходные формы других богов, менее ясно выражавших эту идею?
Все, что он говорил, казалось брундизийцам так темно, что они покачивали головами, угадывая богохульство, но не улавливая, в чем оно выражалось.
– Что такое единая жизнь? – продолжал Атиллий. – В самом начале жизнь единополая совершала зачатие и рождала сама собой; мир был бессилен испытать счастье со времени разделения полов; поэтому совершенство состояло в слиянии рождающих сил в единство. В этом истинное значение символа Черного Камня, и поклонение ему Антонин Элагабал, пятнадцатилетний император, хочет установить в Риме, куда он стремится под солнцем дней и звездами ночей!
В ответ на его утверждение один из двух граждан, кривой, глядя на него единственным глазом, почти круглым, качая склоненной головой, сказал:
– Ах, чувствую я, убьет нас всех этот император со своим Востоком и со своим богом, который есть только камень; со своим культом, который хочет нас возвратить в единство. Но это его единство, оно также и твое, – нет, никогда Рим не примет его добровольно! Он убьет Рим, твой император! Он убьет нас всех своим культом, который отнимет жизнь ради поклонения жизни!
В словах Аспренаса, этого брундизийца, была такая отчаянная ненависть к Востоку и противоестественным извращениям, которые виделись в единстве Черного Камня сквозь таинственные слова Атиллия, что другой гражданин, человек благоразумно умеренный, заговорил, придерживая на животе ровные складки тоги:
– Ты думаешь, Рим примет восшествие Антонина и допустит к себе его толпы людей Востока, желающих подчинить себе Запад? Конечно, нет!
– Рим примет всё, – ответил Атиллий. – Восток станет выше Запада, Черный Камень победит всё, и от его победы родится андрогин!..
Он произнес это мечтательно, едва отрешаясь от своих отвлеченностей, опустив одну руку, а другой держа складку своего синтесиса и бросив на молчавшего Мадеха глубокий, но быстрый взгляд, странно нежный.
Уже темнота наступила в доме Туберо; он обернулся, презрительно, к Эльве и Мамеру, замыкавшим собой группу гостей:
– Послушай, Эльва, ты, умеющий пить горячую воду, как вино, и ты, Мамер, прыгающий подобно слону, двигайтесь к триклинию. Кто из вас съест и выпьет больше?