Как ты помнишь, Александр Иванович, императрицу нашу супруг приучил к такой жизни, а особливо к зелью веселящему – чтоб не расставаться с ней даже в компаниях, которые так любил. Вот и довеселились!
– Не смей так об императоре!
– Смею. Ты мое отношение к нему знаешь. Пока тебя дома не было, оно не изменилось. Так что говорю, что думаю, несмотря на все его заслуги…
– Не всегда говори, что думаешь, матушка. Иногда и не грех подумать, что говоришь. А отношение твое к Петру Алексеевичу знаю! Знаю, что не можешь простить ему: ты внучка и дочь самих Матвеевых по его воле вышла замуж за денщика! Хоть и царского.
– Замолчи. Мы же договорились уже давно не касаться этой темы. И ты знаешь, что ты не прав. Так я продолжу? Или тебе уже стало не интересно?
– Продолжай, пожалуйста, Марья Андреевна. И прости меня – одичал там, на чужбине…
– Хорошо, прощаю. Так вот…
Александр Иванович с прежним вниманием стал слушать свою супругу. Все, что она сейчас говорила, было правдой, и заспорил он с ней больше по привычке, привычке не рассуждать о делах Петра I, а лишь исполнять его волю, ощущая радость духовного единения с самим великим императором. Только в последнее время, избавившись волею судеб от обаяния, вносимого царем-преобразователем во все свои деяния, начал Румянцев задумываться – что же был за человек, за которого он, не задумываясь, отдал бы свою жизнь. Начал задумываться: не является ли все происходящее ныне следствием предшествующего.
Когда он еще сидел в Стамбуле, до него доходили зыбкие, размытые слухи о делах российских: приезжавшие по своим делам и по делам державным на берега Босфора люди, по обязанности или по сердечному влечению на чужбине искать своих земляков, приходили к нему и осторожно, полунамеком-полуобиняком давали понять, что неладно что-то – да и не что-то, а многое в их родном царстве-государстве. Даже здесь – удивлялся Румянцев – говорилось шепотом, с опаскою! Даже черти-де опасаются доноса и кар! Но прибыв в любезное сердцу Отечество, повстречавшись кое с кем из прежних своих друзей-приятелей и просто хороших знакомых, вместе с Петром активно строивших Империю, он увидел, что мало их осталось – ранняя смерть (не всегда по болезни), опалы, ссылки, – а те, кто еще уцелел, были очень осторожны. Приучились держать язык за зубами. Сегодня ты по глупой злобе али из высокомерия мерзкаго ляпнешь про какую-нибудь персону нечто непотребное, а назавтра глядишь – она уже в фаворе, попала в случай! А тебя – болезного – в застенок! И хорошо, если только кнута попробуешь и, почесываясь, домой пойдешь… А то ведь можно и языка, и ноздрей, а то и головы лишиться за блуд словесный. Так что береженого Бог бережет. И обуяло страну безмолвие. Когда все слушают токмо начальство и головой качают – только одобрительно… Внезапно Румянцев заметил некое колыхание за портьерой. Не поленился – подошел. И что же? На него пристально взглянули глаза сына. В одной рубашке, босой, он, притаившись у дверей, судя по всему наблюдал за разговором родителей. Разбуженный непривычным оживлением в доме, он вошел неслышно. Александр Иванович поразился его не по-детски серьезному и раздумчивому взгляду. Отец, вздохнув, подтолкнул его к дверям:
– Ступай, вьюнош. Время позднее, даже уж раннее. Да и разговоры эти пока не про тебя. Так что иди спать. Мы еще с тобой наговоримся, коли ты такой любознательный.
Петр молча ушел. Обернувшись к жене, внимательно вглядывавшейся в эту сцену, Румянцев спросил:
– Как дети наши, Мария Андреевна?
– Как… Росли, болели, выздоравливали, играли. А я при них. Словом, жили мы, Александр Иванович. Жили, – повторила она с вызовом.