– Тятенька! Как ты их!.. Не отдавай ты меня за хохленка энтова! Глазоньки б мои на него не глядели! Придут, завтра же придут другие сваты, вот увидишь, тятенька, родненький, сладкий мой…

– Ну, ну, будя. Яйцо курицу начинает учить. Поди к себе. Марш! Своя голова, слава богу, на плечах – сам и решу. Иди, иди! – Он оторвал ее руки от себя и подтолкнул к передней, фырча: – Отца учить грешно, соплячка! Ступай.

На другой день, как и говорила Фрося, пришли новые сваты – Полетаевы: Митрий Резак со своей родней. Но с этими разговор был еще короче, – тут, видать, нашла коса на камень. Услышав назначенную Ильей Спиридоновичем кладку, Митрий Резак вскрикнул, подскочил как ужаленный и побежал по избе. Поперхнулся собственной слюной, бурно закашлялся и, размахивая короткими руками, скомандовал родне:

– Пошли домой! Кхе-кхе-кхе… – Прокашлявшись наконец, прочищенным, звонким голосом закончил: – С этаким жмотом кашу не сваришь. Пошли! – И первый выскочил во двор.

Между тем Сорочиха не дремала: сваты повалили валом. В числе их был и Гурьян Дормидонтович Савкин, задумавший женить внука, Андреева сына Епифана – Пишку, как его звали затонские парни. Гурьян явился один средь бела дня, вошел в избу, прислонил к печке посох и встал пред образами. Теперь шерсть на нем была не бурой, а какой-то сивой, грязновато-зеленого цвета. Глубоко в одичавших зарослях, никогда никем не прочищаемых, мутно поблескивали крохотные болотца свирепых Гурьяновых глаз. Он был более прежнего важен, куражист: третьего дня за Большими гумнами, на Чаадаевской горе, встречал хлебом-солью саратовского губернатора графа Столыпина, направлявшегося через Савкин Затон по делам службы в Баланду и Балашов. Губернатор и ранее был наслышан о верноподданном старике Савкине и теперь назначил его главным распорядителем по наделу отрубов затонцам – в ту пору граф только что приступил к осуществлению своей земельной реформы.

Фрося, догадавшись, зачем пожаловал к ним этот страшный гость, забилась опять в чулан и дрожала, как осиновый лист в непогоду. Воздев руки к потолку, она прочла страстно и горячо все молитвы, какие только знала. Потом вспомнила про мать.

– Мама, мама, милая, родненькая моя! Что же ты оставила меня одну! – причитала Фрося над собой. – Приезжай поскорее. Спаси меня, не дай погубить. Мама!

Однако в дом Савкиных Илья Спиридонович и сам не пожелал отдать своей дочери. Солгал Гурьяну:

– Нет, Дормидоныч, погожу ищо годик-другой, молода. Да и жалко расставаться – последняя.

– Ну, как хошь. Твой товаррр, – прорычал Савкин и, захватив у печи свою толстую, с полупудовой шишкой на конце палку и стуча ею об пол, не спеша вышел во двор. Во дворе постоял, обвел медленным взором постройки, понюхал воздух, заглянул потом в хлева и только после этого по-медвежьи выкатился за ворота. Постоял еще на улице, рассматривая дом Рыжовых со стороны. Затем, тряхнув гривой, пошагал по направлению к лесу, уверенно попирая землю толстыми босыми пятками.

В последующее воскресенье вновь пришли первые сваты. На этот раз Михаил Аверьянович взял с собой не Карпушку, а старшего сына, Петра. Михаил Аверьянович сразу же спросил:

– Не передумал, Илья Спиридонович, насчет кладки-то?

– Нет, – отрубил Илья Спиридонович.

– А давай-ка, мужики, решим умнее, – заговорил Петр, положив двухпалую, единственную свою руку на стол. – Решим по-божески, по-христиански: ты, Спиридоныч, уступи маленько, а ты, отец, маленько прибавь, да и делу конец. И будет свято!

Предложение порт-артурского кавалера неожиданно возымело на Илью Спиридоновича положительное действие. Он заметно пообмяк, подобрел, заговорил менее резко: