– Черт тебя раздирает! – погрозил в темноту Николай и направился к лодке, чтоб перевезти всех на ту сторону Игрицы, откуда до Панциревки рукой подать. Мимо Вишневого омута промчались бегом. Как ни храбрились хлопцы, но и они не выдержали – ноги сами несли их подальше от этого темного места. Вишневый омут по ночам был по-прежнему грозен и страшен для людей.

Иван Полетаев и Фрося возвращались в Савкин Затон дальней лесной дорогой. Шли не торопясь. Говорили мало, больше целовались, всякий раз останавливаясь.

– Марьяжный мой, – шептала Фрося, обливая лицо его светом больших, ясных, родниковых глаз. – Мой, мой! Ведь правда, Вань, мой ты… весь мой! Ну, скажи!

– А то чей же? Знамо, твой.

– Понеси меня маленько.

Он легко поднял ее на руки. Понес.

– Ну, будя.

Он не слушался, нес, нес, нес…

– Будя же!

– Поцелуй!

– Ну… вот. Теперь хватит, пусти.

– Ищо поцелуй.

– Ну… вот тебе, вот, вот! – Она звонко чмокала его несколько раз кряду, спрашивала: – Хватит?

– Ищо!

Их спугнули чужие шаги. Кто-то шел навстречу. Да не один, а двое. Фрося и Иван юркнули в кусты, затаились.

– Михаил Аверьянович, – угадал Иван, шепча. – А кто это с ним? Ба, да это ж Улька! Она и есть! Глянь!

Михаил Аверьянович и Улька прошли молча. Михаил Аверьянович держал свою спутницу за руку, как бы боясь, что она может убежать от него, шагал быстро, а Улька едва поспевала за ним.

Фросе почему-то стало не по себе.

– Бежим, Вань! – сказала она, когда вновь вышли на дорогу.

– А куда нам торопиться-то?

– Нет, бежим, бежим! – И, вырвавшись из рук его, она побежала первой. За Ужиным мостом остановилась, прижалась к его горячей, мокрой от пота рубашке, трудно дыша, призналась: – Боюсь я чего-то, Вань…

– Чего?

– Сама не знаю. А боюсь…

Шли по тихой улице. Он говорил ей что-то, Фрося не отвечала. Печальные и не ведающие, отчего печальные, молча и холодно расстались у ворот ее дома. И не виделись больше до самой осени: Фрося не выходила на улицу.

19

Николай Харламов не стал ждать, когда его женят, сам первый заговорил о женитьбе. Назвал и невесту – Фрося Рыжова. Михаил Аверьянович вспомнил румяную толстушечку – ее он часто видел в соседнем саду, – сказал:

– Хорошая дивчатко.

– Как цветок лазоревый, – добавила Пиада и сама расцвела в светлой улыбке.

– А показался ли ты ей? Любит ли? – вдруг спросил отец, и на лицо его тенью наплыло облако.

Откуда-то отозвалась бабушка Настасья Хохлушка:

– Любит не любит, а коли мать с отцом порешат, никуда не денется. Ее и не спросют!

– Так как же, Микола, а? Показался, что ли? – настойчиво переспросил Михаил Аверьянович, оставив замечание старухи без внимания.

– Не знаю, – сказал сын.

– Это плохо, – с тяжким вздохом протянул отец. – А ты прежде узнал бы, а потом уж… Ну, да ладно. Попытка не пытка. Ужо пойдем с крестным отцом твоим, с Карпушкой, посватаемся. Илья Спиридонович – мужик ничего, с головой. И характерец имеет.

– Бают, что скуп, – опять подала свой голос Пиада.

– Неразумная ты баба, – незлобиво глянул на нее муж и, не пояснив, что хотел сказать этими словами, продолжал: – Сейчас пойду к отцу Василию за благословением. А ты, Микола, беги-ка в сад. Припозднился что-то ныне. И вот что я тебе скажу: коли увидишь, не по сердцу ты ей, не по душе – отпусти с богом, не будет у вас жизни. Измучите друг друга, измочалите раньше времени, и, ох, как долог покажется вам век ваш! Попомни мои слова! – И, сурово нахмурившись, Михаил Аверьянович пошел в горницу.

Разговор этот происходил в воскресенье, после обедни, а пополудни Михаил Аверьянович отправился к священнику. Перед тем зашел в лавку и купил все, что полагалось в подарок: бутылку водки – для попа, для попадьи – красного вина, дорогих конфет и сахарных пряников. Сверх того, еще дома прихватил корзину яблок – с лучших деревьев – медовки, кубышки, анисовки и белого налива. Он принес их из сада на заре, и яблоки еще хранили аромат ночной прохлады – они были сизые от росы, словно бы вспотевшие, от них исходила тонкая вязь множества разных запахов. Запах этот вторгнулся в широкий нос отца Василия, крылья ноздрей дрогнули и поднялись, надулись парусом. Приняв подарки прежде, чем узнал, с какой нуждой пожаловал к нему старший Харламов, священник под конец спросил: