– Ладно, дедунь. Не обижайся, чего с него взять? Примак. Так чего он приходил-то?

– Что ты меня торопишь, Фимка? Я, может, зиму ни с кем не говорил, рот от молчанки склеился, язык заржавел, пришёл к тебе послушать умные речи, самому поговорить, рот развязать, а ты как тот примак. Тьфу, Господи! Слова сказать не даёт. Дома старуха жужжит, как слепень, даже если захочешь слово молвить, не получится, не вставишь. К соседу пришёл – и он туда же.

– Ну-ну, дедунь, не обижайся. Глаша, – позвал хозяин жену. И опять гостю: – Чай пить будешь, дедушка Прокоп?

– С сахаром? Ну, если просите, то давай, пошвыркаю, куда от вас деться. От же, настырные! Вы ж мёртвого можете уговорить сплясать «Барыню», холера вас бери. А если шанежку размочить в кипятке, зубы-то годочков пятнадцать тому в ремонт отдал, до сих пор не починят никак, а шанежку размоченную да с чаем, то благодать Господня, а не гости. Глашка? Ты слышишь, Глашка? А шанежки твои свежие, ай как?

– Утром пекла, дедушка, – хозяйка ставила самовар, выставляла на стол чашки, блюдечки, достала головку сахара, принялась колоть.

– Ну, если так, то я неплохо зашёл в гости, хорошо-о подгадал. Будет чего старухе рассказать.

Глаша отложила в сторону вязание, занялась гостем.

Дедушка бросил окурок в печку, повернулся к хозяйке, причесал ладонью остатки волос на голове, пригладил бороду.

Ефим прибрал валенки, дратву, шило, вымыл руки под рукомойником, тоже присел за столом.

– Мамка твоя Прасковея, покойница, царствие ей небесное, ох уж и наливочку делала! Мастери-и-и-ца! Бывало, Назар угостит по-соседски, тайком, чтоб бабы не видели, от них же всё горе, так это хорошо-о-о шибает, – дед Прокоп испытывающе уставился на Глашу. – Ты небось от мамки переняла умение наливочку ставить? Или, может, до сестры твоей мне идти надо было? До Марфы? Там Данила компанейский человек, не чета некоторым, – и кинул быстрый плутоватый взгляд на Ефима.

Хозяйка переглянулась с мужем, молча вышла в переднюю избу, слазила в подпол, достала литровую бутыль вишневой наливки, протёрла фартуком. Выставила на стол.

– Ну, вот и ладненько, – потирал гость руки. – А я-то, грешным делом, думал, всухомятку чай швыркать будем? Ан нет! До Данилки вострить валенки, было, собрался. Но, слава Богу, тут посижу. Уважили старика, уважили. Это ж как упираются, чтобы меня, соседа своего, ублажить. Так и надо, не абы кто пришёл, тут понятие должно быть. Это ж не примак, кила ему в бок.

– Так что ж ты мне, дедунь, про Кондрата-примака сказать хотел?

– Ефим уже выпил свой чай, сидел за столом, следил, чтобы у гостя посуда не пустовала, периодически подливал то чай, то наливку.

Разомлевший и разопревший от выпитого дед Прокоп вытирал мокрую от пота лысину домотканым рушником, что дала хозяйка, и не склонен был до серьёзных разговоров.

– Хороший ты мужик, Фимка, и жёнка твоя тебе подстать, – недовольно молвил гость, – а говоришь такие глупости.

– Это с чего? – удивился Ефим.

– Выпытываешь у меня все секреты, чтобы я быстрее тебе их раскрыл и умывался домой. Так? – и, не дождавшись ответа, продолжил: – А наливочку кто выпивать должон? Это ж для меня ставлена? Вот то-то и оно, паря! То наливочку поставил, а меня, гостя дорогого, гонит из хаты. И гдей это видано?

– Ладно, Прокоп Силантьевич, можешь и не говорить. Никто тебя не гонит, сиди, гостюй. Завтра пройдусь по деревне, без тебя узнаю.

– А вот это зря! – поднял кверху обкуренный палец гость. – Беседу с Кондратом только я знаю. Кто ж тебе об ней скажет, кроме меня? Шалишь, паря! Разве что моя хозяйка. И то вряд ли. Глуховатая она что-то в последнее время. Особенно, если после баньки ты начинаешь чесать руки, тяжко вздыхать, намекать на кружку бражки или с напёрсток наливочки, у ней слух и зрение сразу же пропадают: не видит и не слышит. Зато появляется такая вредность, что не дай тебе Господи! Слышь, Фимка, ты не знаешь, откедова такие вредные бабы берутся? Твоя не такая? Вроде девками такие хорошие были, слова поперёк не скажут, а жёнками стали – совсем озверели. Гдей-то видано: мужа родного, единственного скалкой по спине, а? Про тряпку я уже не говорю: почитай, каждый день может отшлёпать меня как ребятёнка глупого. Это уже как ласка, тряпка-то. Тебе не так? – и сам себе ответил: – Не так. Рано ещё, больно молодые. Дай время, и тебе достанется скалкой, а то и кочерыжкой. Вот ей-то больнее всего. Знаешь, после кочерги как в душу нагадил кто-то, так противно и больно, вот так-то, паря.