«Весенний вечер. Мы с Ванессой сидим в гостиной… В любую минуту может войти Клайв, и мы с ним пустимся в спор – сначала дружеский, не переходя на личности, однако потом начнем бегать по комнате и наносить друг другу оскорбления. Ванесса же сидит молча и делает что-то таинственное с иголкой и ножницами. Я взволнованно, возбужденно рассуждаю о своих делах, о том, что касается меня одной. Тут дверь открывается, и на пороге возникает длинная, зловещая фигура мистера Литтона Стрэчи. Войдя, он ткнул пальцем в пятно на белом платье Ванессы:
– Сперма?
“Можно ли говорить такое?” – подумала я, и мы все громко рассмеялись. Это слово мигом разрушило все препоны скрытности и сдержанности. Нас будто увлек за собой мощный поток священной жидкости. Секс просочился в нашу беседу. Слово “содомит” готово было сорваться с наших губ. Мы говорили о совокуплении с той же откровенностью, с тем же возбуждением, как говорим о природе добра. А ведь еще совсем недавно мы об этом не могли и помыслить…»
Каких только тем не касались – лишь бы эти темы были запретными; совокупление, гомосексуализм, сексуальные отклонения были в их кругу такими же расхожими предметами для спора, как в светских салонах – политика и погода. Запретными и отвлеченными: блумсберийцы были искренне убеждены, как и Питер Уолш из «Миссис Дэллоуэй», что будущее цивилизации – в руках «преданных отвлеченностям». «Отвлеченно» говорили не только об искусстве, но и об «измах»: социализме, пацифизме, гомосексуализме. Да и сама атмосфера бесед на Гордон-сквер была отвлеченной, внежизненной: жизнь за окном никого не интересовала, как не интересовало и то, кто как себя ведет, как одет и как выглядит. Аргументировали гости Стивенов блестяще, а вот выглядели и одевались не ахти.
«Прискорбно, прискорбно! – сокрушался Генри Джеймс. – И что только себе думали Ванесса и Вирджиния, когда заводили таких друзей?»
«Более непрезентабельных, физически запущенных молодых людей, чем друзья Тоби, я в своей жизни не встречала», – вспоминала Вирджиния, которая однажды обмолвилась, что «должна видеть красивых людей», – и при этом, словно вступая в спор с самой собой, добавляла: – «Для меня лучшим доказательством превосходства этих личностей как раз служила их физически невыигрышная внешность и невнимание к одежде».
И собственного превосходства – тоже: Вирджиния всю жизнь была неряшлива, плохо за собой следила, неаккуратно одевалась, могла не причесаться, посадить на платье пятно…
Отсутствие интереса к одежде и внешнему виду означало интерес к чему-то другому, отвлеченному и возвышенному. Давало Вирджинии возможность «чувствовать, как взлетаешь на самый высокий гребень самой высокой волны».
Такие темы, как брак, болезни, туалеты, устройство на работу, бытовые проблемы, считались приземленными, не стоящими внимания. Никому не приходило в голову раздавать, подобно Джорджу Дакуорту, упреки или комплименты, как это бывало на Гайд-парк-гейт после очередного бала или приема: «Постарайся изобразить улыбку», «Сегодня ты очень неплохо смотрелась», «Что это ты весь вечер промолчала?».
Кстати о молчании. Сёстры, Вирджиния особенно, в обществе старшего брата и его кембриджских друзей на первых порах держались, как и полагалось юным викторианкам, незаметно, большей частью помалкивали. Помалкивали и упивались, насыщались аргументами и контраргументами участников «интеллектуальной корриды», «упражняли мозги».
«С замирающим сердцем я следила за головокружительными поворотами самых стойких из спорщиков, которые, словно скалолазы, взбирались всё выше и выше, пока, наконец, не водружали на место последний камешек – неопровержимый аргумент в запредельном споре. А ты стоял у подножия горы, смутно понимая, что у тебя над головой совершается чудо».