На городском кладбище никто его не ждал и видеть, скорее всего, не хотел. Встал поодаль, как посторонний, как будто сюда обычно высылают приглашение, а он припёрся нежданно, негаданно, чтобы окончательно испортить – всем им, неживым, но местным – настроение.

Тут и там, казалось, будто на зацикленном кадре, мелькали, повторяясь, одинаковые сотрудники. Им-то чего здесь делать. Выглаженные кители, начищенные ботинки. Не разобрал, кто есть кто, лишь величина звёзд на погонах указывала: этот – из управы, тот – из райотдела. Офицеры держали в руках гвоздики под цвет лампасов, нелепо тянули к груди подбородки.

Шёл медленно и степенно, и все смотрели на него. Сам Жарков никого не видел, и только считал количество шагов. На двадцать каком-то споткнулся, заскользил, удержался.

– Я не виноват, – пошевелил едва заметно губами, но все услышали и оставили Жаркова в покое.

Только Чапа, как живой, пялился с фотографии и говорил: «Ну так вот получилось. Сука ты, Жарков, чего уж теперь».

В тишине различил: скрипят ветки деревьев. Всегда казалось, что на кладбищах обязательно гремит вороний крик, но сегодня кричали только голые сонные тополя.

Не различал, куда идёт, и шёл, пока не услышал:

– Гош, ты чего, ты как вообще?

– Нормально, – ответил и посмотрел на Иваныча, – нормально, пойду присяду.

Иваныч пошёл с ним. Нашли поваленный ствол немого тополя. Жарков рухнул и спрятал голову в широченных своих ладонях.

– А ты чего тут?

– А у меня тут отец, – показал Иваныч куда-то в сторону, – хожу вот иногда, редко, но хожу.

Очнулась голова и сказала: вот и я, давно не виделись. Жало внутри и снаружи, тошнота подкралась. Гоша достал таблетки, проглотил сразу две и сказал:

– Не спрашивай, так надо.

Иваныч и не собирался, он понимал. Но всё равно посоветовал:

– Сходил бы ты в больницу, мало ли что. Такая работа, сам знаешь. Постоянный стресс.

– Ага, не говори.

– Постоянные, сука, нагрузки, – продолжал. – Я вообще не представляю, как ты ещё… – не договорил Иваныч.

– Уже, – понял Жарков, – но схожу, наверное. Надо сходить.

– Сходи-сходи, обязательно.

Ответил «угу» так, чтобы добрый Иваныч отвязался, наконец, и дал побыть одному.

Достал из внутреннего кармана пуховика чекушку. Всё своё ношу с собой, а большего не нужно. Сорвал крышку и присосался к горлышку.

Бабий декабрь, сучья зима. Шибануть бы морозу, да хорошенько, по лицу, чтоб до крови и в крошево, а не это всё: сопливый дождь и морось молочная, первый снег прошёл, а второй не собирался.

Занюхал по обычаю рукавом и выдохнул лёгким паром. Затопило в груди, расцвело перед глазами.

Он сидел в окружении уютных могил, где белым по чёрному значились имена и цифры, где у подножий краснели свежие венки и траурные ленты переливались золотом и серебром.

Опять припал к бутылке, раз, и два, и ещё один – контрольный.


– Проходи, конечно. Да не разувайся, всё равно мыть. Ну, если только. Ну да, можно здесь.

Жарков не стеснялся и прямиком прошёл в кухню. Квартиру он хорошо помнил: захаживал часто, любил недолго.

Она ела конфеты, Жарков просто пил. После первой рюмки сразу же подготовил вторую, и сказал: раздевайся.

Она так давно не была по-настоящему с мужчиной (работа не считается), что не пришлось делать ничего особенного. Жарков тоже хотел; тем более – выпил. И вот уже были в одной кровати, точнее, на одном диване, полураздетые, полуголые, и любили, как будто раньше никогда не. Отдышаться не могла; он вообще отвернулся и лежал, как раненый, вздыхая, словно от боли.

– Всё нормально? – спросил, как пришёл в себя.

Трезвый и здоровый – живи не хочу.

– Всё нормально, – ответила, и улыбнулась, и потянулась опять, но Жарков приподнялся и сказал, что хочет пить.