– Эй, эй, старая, память потеряла! Не для того пришла! – мастер стукнул по столу так, что миски подпрыгнули и горшки в пляс пошли.
Мьяфте тряхнула головой – морок отпустил Видаля. Он быстро поднял голову, взглянуть на нее – и обомлел. Юная сидела над ним, темноликая, прекрасная и недостижимая. Накрыла ему лицо шершавой старческой ладонью.
– Не меня видишь. Забудь.
И забыл.
Мастер продолжал бранить ворожею, та, смеясь, оправдывалась:
– Да как за волосы возьмешься – оно само в руки течет, разве легко устоять?
– Да не тебе отговариваться неуменьем, – сердился мастер. – Слабая нашлась! Любопытство в тебе всё женское пережило.
Мьяфте замолчала – как крикнула.
Хейно Куусела осекся, головой дернул. Старуха кивнула. Но не стерпела, ответила все-таки.
– Валялся бы ты у меня в ногах, моего женского выпрашивая…
– Твоя правда, Мьяфте Трехликая. За малого я испугался – шутка ли с тобой в вечность глядеть. А он и так едва в себя пришел.
– Ладно, мастер Куусела, не для того я пришла, чтобы на глупости твои внимание обращать. И ты меня прости: правда, что с любопытством никакая женщина не совладает. Но не проси, не скажу тебе, что видела – ты ведь не удержишься, его предупредишь ради блага его – а никакого блага из этого не выйдет.
И достала из кошеля другой сверток, а в нем был гребень деревянный.
Мастер поправил лучину в светце и придвинул к ним.
Деревянным-то гребнем и принялась Мьяфте причесывать Видаля, временами поджимала губы недовольно, стряхивая ему на колени выпавшие волоски. А сама бережно снимала с зубцов нечто невидимое и складывала себе в передник. Долго чесала, напевая песню мирную, покойную, совсем не такую, как прежде, Видаль и задремал уже. Наконец обмяла невидимую горку на коленях смуглыми пальцами, отложила деревянный гребень, вынула железный.
– Хороша кудель, родниковой водой промыта. Положи-ка, мастер Хейно, к печи сушиться, до утра мне надо и расчесать, и спрясть, и шнурок сплести.
И железным гребнем чесала высохшее невидимое, и выкладывала прядь к пряди, и вытягивала ровницу, и скручивала в коричневых морщинистых пальцах, и крутила, крутила, и под ее рукой вертелось веретено, и гудело темное тяжелое пряслице, скручивая, стягивая к себе темноту из углов.
А Мьяфте снова завела песню – в лад пряслицу. Темной и тяжкой была эта песня, как будто все связи в мире натянулись от нее, как будто всё, что связано одно с другим, враз почувствовало неразрывность связи, тугую причастность одного к другому навеки. И как будто нет смерти, чтобы разлучить одно с другим. Ничего нет вообще, кроме связи всего со всем.
И Видаль увидел, что опутан пуповинами миров, пронизан нитями и шнурами, тянущимися сквозь вселенную во все стороны, прободён отростками ветвящихся смыслов, распластан по непрерывности бытия, многократно раздроблен и умножен в бесконечности… И многое еще, чего он и сам понять не мог, случилось с ним, едва не лишив его рассудка навеки – но мастер Хейно ткнул его в плечо жестким пальцем – и палец оказался острее семантических сучков, и Видаль очнулся.
– Тут уж я ничего поделать не могу, – проворчала Мьяфте. – Надо, чтобы он был здесь, когда я делаю это. Иначе не свяжешь.
– Ладно, я присмотрю за ним, – сказал Хейно Куусела.
– А что такое? – моргая, удивился Видаль. – Со мной всё в порядке.
К утру готов был шнурок, только Видаль так его и не увидел.
– Как барашка на привязь, – приговаривала Мьяфте, обвязывая ему запястье. – Чтобы не ухнул сам в разверстую бездну. Кто тебя искать будет там, где ничего нет? Кто твой путь проследит, если ни до тебя там пути не было, ни после тебя не будет? Кто к тебе дверь откроет, если она за тобой захлопнется? А сам ты не из всякого места выбраться сумеешь, учиться тебе еще и учиться. Вот тебе веревочка, резвый барашек, чтобы не потерялся. По веревочке мастер всюду за тобой пройдет, на помощь тебе придет, если нужно. Так и живи пока что – на привязи.