Пора обратно в колесо. Он замечает четверть дыма в выхлопной трубе первого дома на Пигалль, не помня его число. Его истошно зовут, просят поторопиться. Маршу он озвучивает именно то, что каждый в толпе хотел бы услышать. И все внутри отныне говорят слитно. Он отправляется на самаю вершину, впереда по циферблату, и я не очень понимаю, что может его остановить. У него свой компас, где север – это полное недопонимание, кто он такой. Поэтому если и есть какая-то проблема в концентрации этой истории, то она в том, что он не объясняет себе своего поведения.
Тут будто конец семидесятых. В номере до смерти не хватает воздуха. Телефон опять орет, имя мое забудут так быстро. Девы, все до одной, танцуют и ожидают, когда он их пересчитает, кого он выберет. Вам важно угодить им. Но не мне. Ложись ко мне и вдыхай, будто солнца нет, а есть что-то иного рода. Тяга сильна, а с тобой и сейчас – особенно. Наблюдай, как я протыкаю фольгу и одновременно с этим дырявлю себе чердак. Я вовсю не чувствую ног, тела, но проткнуть и тебя сейчас мне хватит сил.
Все так и есть? Так всего и нет. Здесь нет больше никакого риска. Оттого Артюр и ведет себя не так, как задумано.
Ты всегда можешь прекратить эту книгу, если тебе надоест. Хочешь понять, о чем я?
Видишь? Но если ты продолжаешь вчитываться, значит, тебя все-таки заинтересовало то, что я хочу тебе рассказать.
Ближе к вершине Монмартра, над баром Dirty Dick он замечает французский флаг. Забравшись на дом по окнам в пол, он разрывает флаг на две равные части, поперек, но только для роста градуса напряжения. Издается гром разрыва по швам пространства и времени.
Клуб La Machine du Mouling Rouge. Там, где он, папино молоко, отдал щекастый пион без стебля, выменял его на едва окрепшее желание облизать собственные мысли. Машина, двигатель того, что он имеет в виду, только вид этот – сбоку. Его мельница – это затхлое кабаре, где нет места танцам, его охота – на родник непрямой речи. Голова – пыточная для сего текста. Я воображаю. Не соображаю. Я захожу в него и прошу налить мне воды, чтобы без слез запить все, что смогу нащупать в кармане. В чем здесь измеряется время? В фаренгейтах, миллиметрах?
Во мне столько символизма, потому что даже в мире выдуманном уже нечего сказать. Но я пишу это именно так, как был бы должен при обратном, я ведь точно знаю, как нужно исповедовать искусство: цвета, детали, запахи и их слова. Ближе к цели, сквозь паутину ветвей кладбищенских древ смерти, где ему самое место, Артюр замечает пару ягод. Эта голубика выдает себя с первого взгляда, он съедает ее по половинке. Хитро.
Стук колес из-под вечного колокола. Прибытие его поезда. По кромке предначертанного Артюр ползет на самый вверх, к Базилике Святого Сердца, несмотря на усилившийся кислотный дождь. Ему не нужно оборачиваться, чтобы понять, что за ним следует весь город. Единственный базис его искреннего удивления – это непредрешимость сего мира, где все так складно.
На входе в католический храм его рвет, он не может остановиться, сплевывая нечто излишне, cлишком cинее, как новое вино. Так на cтупенях прорезается подлинник Ротко. Однако никто в марше от него не отворачивается, более того, Базилика не в состоянии вместить всех, кто сейчас же поверил в его правду. Он крадет свечу, она еще пригодится. Застыв на алтаре близь мощей, Артюр весьма воодушевлен и готов начать иннагурационную речь нового творца или пророка:
– В моей душе никогда не будет так чисто и дисциплинированно, как было в душе гения. Меня никогда по-настоящему не распирало заниматься творчеством, мне бесконечно стыдно, я не хочу, но молю не узнавать меня такого. Все, что я написал, мне словно диктовали. Я слаб ровно настолько, чтобы дождаться не вдохновения, а обратного, – сухости разума, но эта сухость бьется в истерике и пахнет пачулями, удом. Из нее есть выход. Впрочем, тот выход – краткие озарения, минуты теплой героиновой зоркости, что такой ход жизни абсолютно неизменчив. Я проговариваю это потому, что мир всегда лишь на половину горяч и блажен тот, кто не видит второй, остывшей его половины. Вкусив обе, я в совершенстве перестал их отличать. Как плоды перезрелых, почти гнилых абрикосов, собираю скуку повсюду. Я не вижу проблем в материях, все мои недуги – в восприятии. Потому с помощью наркотиков я лишь не выпрямляю кривую душу и ночи напролет, которым потерял счет два века назад, я безальтернативно брожу по граням моей правды. В самом красивом городе вселенной, в той его части, где эта красота дополнена уютным рабством крещения, я наг пред вами в моей пошлой святости, ненавидящий свои помыслы и пристрастия через зеркала, что не увидеть. Презирающий отсутствие чувств и откровений, перегоревший сам себя. Я перехитрил самого себя. Не настоящий. Кажется, никогда таковым и не был. С дырой и ее не зашить. Это странное влагалище скристаллизировалось будто бы специально для окружающего мира, не понимающего, о чем я толкую. Но я слукавил бы, произнеся, что мне нужно ваше оправдание.