не были заняты земли Ордена. Или, к примеру, почему туберкулез подкосил не только королевича Казимира[7], но и всех наших светлых сынов – поэтов, музыкантов, гимназистов, даже врачей. Пользы от этого – никакой. Поскольку в будущем это вряд ли кому пригодится. Но такова уж природа литовца – выискивать пользу там, где ее не бывает, черпать из прошлого черные соки обиды и мести, а нынче – еще и чернить себя: только так, понимаешь ли, можно очиститься от неотвязных наследственных вшей и хворей.

Утешение все-таки есть, хоть и слабое. Чем толще слой лет, тем лучше – совсем как осенняя колодезная вода – человек сам себя очищает от мусора, ила, мути, делается прозрачным, как заводь Жеймяны[8]. Все устраивается само собой – так, бывает, встряхнешь часы, и они опять начинают идти. Тик-так, тик-так. Не так ужасны становятся заблуждения, забываются унижения и обиды, даже страдания. Мгновения, проведенные наедине с пустоглазой смертью, вызывают усмешку, – ну и что с того? Ну, могли продырявить. Спихнуть с обрыва. Положить под колеса. Замуровать в бетонную стену. Разве теперь это важно? Ничуть. Можно снисходительно улыбнуться. Но и достигнув успокоения, облегчения, даже довольства, мало кто решится раскапывать неглубокое прошлое, чтобы найти в непроглядной скуке несколько редких жемчужин. Это прошлое отвратительно, смрадно, кроваво, но вдруг представляется: все это происходило совсем не с нами, а со знакомыми или родными… Мы не пускаемся в эти раскопки из лени, присущей многим, тем более что каждый день приносит события, пусть и далекие: войну в Афгане сменяет война в Персидском заливе, потом Чечню разрушают до основания, а затем опять взрываются самолеты, дворцы, берутся заложники. Никому нет дела до естественной человеческой смерти. До тяжелой болезни, тоски, помешательства – ведь это неинтересно! Даже скучно, когда на земле никто не воюет, хотя такого еще никогда не бывало. Слой лет все толще, они ложатся как однородные бревна в правильный штабель где-нибудь на светлой лесной поляне, и былые события – даже самые неприятные и ужасные – покрываются мягкой бело-розовой слизью, бледным студнем забвения, и оттуда сочится пенициллин. В подобных местах его много, там он недорог и доступен любому. Стоит увидеть такие нетронутые плотные кубы древесины, особенно если это ольха. Пронизанные не слишком щедрым закатным солнцем, они исходят красноватыми ручейками древесной крови, – аккуратны и омерзительны все: снизу до самого верха. Они обещают приют и дарят обманное ощущение безопасности тем, кто заблудился в лесу. А стоит зажмуриться – возникают пылающие леса, заложники под дулами ружей, оскверненные девы и дети. Можешь открыть глаза. И – рекруты, обритые до последнего волоска, инвалиды, бомжи и шлюхи, старики с неизменным кашлем и вечно простывшие письмоносцы обретают странную чистоту, даже очарование, которое само по себе ужасно. Девушек преображает святость, и грубое поругание они принимают как сладкий грехи доказательство собственной неотразимости. Рекруты становятся трупами, лейтенантами, инвалидами в звонких медальных гирляндах. А те кашлюны, письмоносцы, доходяги, адвокаты, поэты, горбуны, горничные еще долго страдают, покуда не выдавят прочь всю свою жизненную субстанцию. Они – жертвы, но агония продолжается слишком долго. Людям потребны жертвы – скорые и желательно массовые. У нас популярна теория, которой я самозабвенно и безнадежно сопротивляюсь – жертва тоже виновна! Зачем ее туда понесло? Что ты лезешь, куда не звали? Дома не могла посидеть? Так повисают в воздухе жертва, палач и выкормыш философии, которого в Литве почему-то принято именовать