Перед выносом тела он уводил нашу молодецкую группу в мужской туалет для последнего инструктажа:

– Значит так, обобщим ситуацию! – Трофимыч из-под насупленных бровей осматривал приданный состав, сплошь состоящий из «мировых» и ответственных «хлопцев».

– Значит так! – повторял он, насупясь еще более от результатов осмотра. Радоваться, конечно, было нечему: наши румяные физиономии и вольное расположение фигур, красочно вписанных в редкий тогда для советской действительности кафельный интерьер крайисполкомовского сортира, мало соответствовали предстоящему ритуалу.

Тяжело вздохнув, Трофимыч продолжал:

– Первыми выходят те, кто с венками… Потом награды… Затем крышку, а уже потом, шагов десять-пятнадцать позади – тело… Ясно? Предупреждаю всех: лица должны быть опечалены… Прошлый раз я просматривал у родственников фотографии, и мне было стыдно смотреть им в глаза. С такими рожами, как у вас, переносят только кукурузные чувалы на Сенном рынке. Да, да! Я именно о тебе говорю! – он указывал пальцем в кого-нибудь из нас:

– Улыбаться будешь потом, когда тебя на партбюро вызовут…

И выждав длинную паузу, добавлял:

– Учтите, ожидается сам Сергей Федорович!

…На поминки, под которые снимали обычно какую-нибудь просторную столовую, мы попадали в третью или четвертую очередь, когда начальство уже расходилось, а простой народ начинал по-простецки гулеванить, благо я не помню поминок, чтобы водка не лилась рекой.

Где-то в углу, в компании закадычных друзей, Трофимыч был уже «заряжен» по полной программе.

– Ребятки! – шел он навстречу, хмельно улыбаясь и широко распахнув объятия. – К нам, только к нам… И сразу штрафную! Кузьму Егорыча надо помянуть только полным стакано́м…

Друзья Трофимыча, крепкие еще старички, уже самозабвенно тянули фальцетом:

– … а я люблю жена-а-того…

Галдеж стоял, как на ярмарке. Кто-то еще пытался сказать что-то в честь покойного, но его уже никто не слышал, да и слышать не хотел.

Есть у нас, у русских, с моей точки зрения, замечательное свойство: грустное и плохое быстро забывать.

Армяне, грузины, прочие кавказцы всеми внешними признаками (не бреются, месяцами носят только черное, цепляют фотографии усопших на грудь) долго подчеркивают неизбывную траурную печаль. У нас же грань между горем и радостью очень тонкая: где плачем – там и поем, а где поем – там и радуемся.

Опрокинув с нами по стакану, Трофимыч, дирижируя надкушенным чебуреком, старательно выводит:

– …Жила бы страна родная и нету других забот!

Старички подхватывают:

– И снег, и ветер, и звезд ночной полет, тебя мое сердце в тревожную даль зовет!

Песня была, как сон в руку. Сколько в их жизни было этих тревожных далей, не перечесть… На следующий день «стаканы» в память о Кузьме Егорыче отдают похмельным кошмаром – башка гудит, как телефонные провода во вьюжную ночь, язык во рту, как крышка от старой консервной банки. Трофимыч же, напротив, бодр и весел. Утром заявляется к нам.

– Нормально проводили Егорыча? – говорит он, с расчетом на одобрение. Мы невесело подтверждаем, что Егорыча, действительно, проводили нормально, но еще одни такие проводы, и нас самих придется собирать в последний пугь. Трофимыч возбуждается:

– Это потому, что вы не умеете пить! – радостно восклицает он. – Пить надо как? Прежде всего, под настроение…

– Да какое ж настроение на поминках… – возражаем мы.

– Как какое? Скорбное, печальное, горестное… А чем грусть утолить? Водочкой! Она, родная, всю твою печаль на себя возьмет, горечь твою развеет, к добрым людям приблизит…

– Так уже и приблизит… – говорю я, с трудом ворочая языком, и с содроганием вспоминаю жаркое с кем-то прощание, с поцелуями и объятиями. Ужас один! Стыдно вспомнить!