Поэтому дед и сам не мог понять, чем ему не угодил Томми: раздражал он его, да и только. Может, потому это было, что в нем дед видел еще одного уроженца Кладдаха, готового вот-вот удрать из родных мест. Неужели потому? Или, может, оттого, что он так любил Мико и видел, как к нему относится мать и что он в своей родной семье играет какую-то жалкую роль последней скрипки?

– Вот, – сказал дед и, отцепив от второй лески грузило, кинул ее Мико. – И убирайся с глаз моих! Что за жизнь такая пошла? Кругом только воровство, да потворство, да блуд, хоть не живи. Ох, лежал бы я лучше на дне морском, и плавали бы рыбки сквозь мои пустые глазницы.

– Спасибо, деда, – сказал Мико, взлетел вверх по ступенькам и побежал. – Я их тебе сберегу! – И помчался что есть духу в сторону деревянного моста над шлюзами, которые не давали воде в Кладдахском водохранилище смешиваться с речной и морской водой.

Он несся по мосту, останавливаясь время от времени, чтоб взглянуть вниз на воду в шлюзе, где покачивались из стороны в сторону несколько собачьих трупов, раздутых и совершенно бесформенных, и тут он услышал у себя за спиной голос Туаки.

– Мико, а Мико! – кричал Туаки, догоняя его. – Пойдем вместе. Ну же, Мико, пойдем вместе!

Мико улыбнулся и посмотрел на него сверху вниз: они были одних лет, но ростом Туаки был почти вдвое меньше Мико. Вся округа беспокоилась за Туаки, потому что он, по-видимому, совершенно не рос. Беспокоились и его родители. У него было восемь сестер и братьев, и все они были дети как дети, но даже самый маленький из них уже почти перерос Туаки. Его замученную мать (будь у вас восемь человек детей один за другим, вы бы тоже замучились) вечно останавливали на улице и расспрашивали: «А что это с Туаки? Ведь бедняга в спичечной коробке уместится! Что вы только ему есть даете?» – «Что я ему есть даю? – вопрошала она, закатывая глаза. – Да с таким аппетитом, как у него, он нас скоро всех по миру пустит! Нам приходится тарелки гвоздями прибивать, чтобы он и их не сожрал. Я уж все на свете перепробовала, от вареной трески до печенки и легких. Свиные ножки и овсянку на завтрак, рубец с луком и самую что ни на есть жирную американскую грудинку на обед. Боже милосердный, да мы его кормим, как ломовую лошадь, а он вон какой. Солитер у него, не иначе. Голодный червь в нем сидит, не иначе».

И спрашивавший отходил, покачивая головой, и мать шла своей дорогой, тоже покачивая головой, а Туаки продолжал есть, как ломовая лошадь, и хоть бы заметно было, что он вырос немного, так нет ведь.

Итак, был он маленький, и ходил он в синих штанишках, которые вообще-то были короткие, но ему тем не менее спускались ниже колен, отчего он выглядел еще меньше. Голову отец состригал ему наголо, оставляя впереди небольшую какую-то жалкую бахромку, так что со спины он похож был на каторжника, а с фасада благодаря своей челке – на какаду. У него было маленькое худенькое личико и невероятно большие глаза, синие, опушенные длинными темными ресницами. Он был очень нервный и всегда скакал с ноги на ногу, и еще была у него привычка прихватить локтями рубашку и тереть бока, как будто его терзали тысячи блох, а на самом деле был он чистенький, как морская галька. Подбородок был у него остренький.

«Как будто, – подумал Мико, – можно устоять перед умоляющим взглядом Туаки».

– Ну, конечно, Туаки, – сказал он. – Ты что, сам побежать туда не мог?

– Мог-то я мог, – сказал Туаки. – Только я запоздал, пока искал леску. Остальные все меня обогнали. Отец на меня так орал, я думал, оглохну. Черт возьми, Мико, давай-ка поднажмем, а то нам ни одной не останется. Вот черт, ты слышал, как Папаша-то меня нынче, а, Мико? – Все это он выпалил одним духом, пока они пересекали мост и, спустившись с него, направились рысцой к поросшему зеленой травкой проходу возле реки. Проход вел к большому мосту, перекинутому через разделяющий город надвое беснующийся поток. – Слышал, как он меня? И все из-за этих стихов. Черт возьми, это жуткие стихи, а, Мико?