…Юная Анга лежала и думала про приезжих. Она много слыхала рассказов от отца и от Чумбоки про русских моряков. Это были новые люди. Они серьезные, спокойные, разговаривают тихо, не кричат. Казаков Анга видела много раз, а столько моряков впервые.
Анга приподнялась и подошла к очагу. Теперь все они, с русыми головами, крепко спят у них под одеялом, восемь русых голов в ряд из-под края нового семейного одеяла выставились. Как интересно отец про них рассказывал…
Утром Удога пошел на шлюпке с Сибирцевым. В этот день сделали самый большой переход. Заночевали в деревне, где Удоге все приходились родней. Здесь похолоднее, тепло весны еще не дошло, и население еще не уходило на летнюю рыбалку. Здесь опять путников хорошо встретили и угощали.
Удога выбрал в проводники молодого парня, мало знавшего по-русски, но сказал, поймете, будете слушаться, и доведет до следующей деревни, где будут стоянка и ночлег, и там опять сменят проводника, дадут нового. Сам Удога должен возвращаться домой. По его словам, там могли появиться торгующие китайцы, от которых всегда много пользы и хороших товаров, но они часто напиваются, безобразничают. Раньше их маньчжуры сюда не пускали. Теперь они осмелели и стали опасны; смелей торгуют, иногда насильничают и обманывают.
– Не знаю, зачем Муравьев разрешил им здесь жить. Надо было их отсюда гнать.
– А почему у тебя дочь такая печальная? – спросил Сибирцев, прощаясь с Удогой.
Высокий косатый гольд вздохнул и покачал головой:
– Мне с девкой беда, замуж не идет.
– Почему?
– Сам не знаю. А маленькие ребятишки ей нравятся. – Гольд поскреб затылок под косой. – Она, понимаешь, болела и потом стала шаманкой. Может видеть то, что никто не видит. Может черта гонять, больной выздоровеет.
«Странно, – подумал Сибирцев, – такая хорошенькая, ей бы жить да жить, ведь шаманка – это знахарка, колдунья…»
Через несколько дней, войдя через протоку на шлюпке в заливное озеро Кизи, Сибирцев и матросы получили на военном посту лошадей и седла и через перешеек переправились к морскому берегу.
Шумела, и рушилась, и раскатывалась по огромному простору в галечниках и в песках высокая зеленая волна. Рассеивала свежие брызги. Пахнуло просторами моря, свежестью, водорослями. Весь берег в морской капусте, в раковинах, в морских звездах, в разных чудесах. В этот ясный день, в солнце, звон воды кажется праздничным, как колокольный.
На борту нового железного корвета у трапа встречал капитан. Темные бакенбарды провисают со щек пышными клочьями. Сильное лицо, свежее и молодое. Дорогой мой! Спаситель мой! Старый спутник и товарищ по скитаниям и по плену в Гонконге Александр Сергеевич Мусин-Пушкин, спаситель Сибирцева. Стоял на коленях в лазарете на английском корабле над умирающим от холеры Алексеем и выходил его. А потом, в Петербурге, за городом, в деревянном особняке при заводе, рассказывал про него отцу и матери, отдыхая в глубоком кресле. Говорил много утешительного, слушали его родители со вниманием, был он скромен; про Алексея, оставшегося в Лондоне, чересчур не распространялся. Каждое слово его, как рассказывали потом, ловил присутствовавший там же Васенька Керженцев, родной брат Веры и Наташи, влюбленный в Алексея, как и его сестра. Как радостно им было видеть Пушкина! И как больно теперь вспоминать Алексею.
Да, это он, Александр Сергеевич, с его усами, переходящими в бакенбарды, и с повелительным взглядом!
– Здорово, кума!
– На базаре была! – встречаясь, кричали и обнимались матросы.
– Маслов! Ваше благородие. Ты произведен? Офицер?
Все горды, из рядовых, свой брат. Стал сначала унтером, а теперь офицером.