Оливия не посмела отказать актрисе, хотя регулярность, с которой хозяйка большого дома употребляла тот или иной «традиционный нормандский напиток», несколько настораживала.
– Так вот вам история. – Напившись жгучего нектара, Зоя вытянулась на бархатной оттоманке, расположившейся в самом углу гостиной, рядом с книжным шкафом. – Мой отец страстно желал обзавестись потомством. Это и неудивительно – в момент женитьбы ему было уже далеко за тридцать. А вот мама никуда не торопилась. Она была юна и полна пылких надежд: ей страстно хотелось общества, балов, приемов, газетных хроник и прочей мишуры, подтверждающей, что она составила хорошую партию. Она видела себя женой гения, великого творца – пускай немного несуразного и хмурого, но, несомненно, привлекательного. Отец на людях всегда держался отстраненно и, отказываясь поддакивать случайным собеседникам, рассеянно смотрел по сторонам. Мама, пытаясь компенсировать его угрюмость и отсутствие светских манер, любезно кивала головой направо и налево, рассыпаясь в любезностях, которые, впрочем, звучали из ее уст вполне естественно.
Оливия стояла все это время у окна, следя за траекторией движения резвого шмеля. Он хаотично перелетал с цветка на цветок с рвением подростка, одержимого неразборчивым влечением к красоте любого рода: не овладеть, так хотя бы прикоснуться!
Слушая Зою, Оливия уже в который раз задумывалась: отчего фигура матери, которую актриса так рано потеряла и к которой была явно привязана, выглядит в ее рассказах столь неоднозначно? Ведь девочке было всего восемь лет, когда Ольга скончалась от пневмонии. Тот нежный возраст, когда взрослый в глазах ребенка всегда прав и на все имеет право. А мелкие обиды забываются в считаные дни…
– В конце тридцатых, – продолжила Зоя, – дела отца пошли наконец в гору. Он купил этот дом и начал его обустраивать. Мама по-прежнему однообразию провинциальной жизни предпочитала праздничный Париж. А отец проводил в Довиле немало времени: самые известные его довоенные работы были написаны в Кальвадосе. В сорок четвертом, когда вопреки жизненной логике и биологическим условностям я появилась на свет, они переселились сюда.
Аристократический курорт, обезображенный противотанковыми рвами, колючей проволокой и маскировочным окрасом, все же сохранил свой шарм. Этот особняк, еще не принявший сегодняшних очертаний, не стал ночлежкой для немецких солдат только потому, что отец не успел превратить его в одну из тех роскошных нормандских вилл, которыми так щедро было украшено побережье. Свои картины, которые, как и все «дегенеративное», были бы конфискованы нацистами и уничтожены, он оставил в Париже. Бо́льшую часть из них сумела надежно спрятать Стелла Лурье – галеристка, которой Вишневский обязан своим международным успехом. А несколько самых ценных полотен отец отдал на хранение семейному врачу. Они, к сожалению, бесследно исчезли.
– И вам не удалось их вернуть?
– Вот об этом-то я и хотела рассказать, – произнесла Зоя, поднявшись с оттоманки и направляясь к книжному шкафу. – Когда зимой сорок четвертого отец узнал, что жена наконец беременна, он едва не лишился рассудка. Это было сродни чуду: измученные годами оккупации, полуголодные, сменившие не одно место жительства, они уже ни на что не надеялись. Он долгое время ничего не писал – постоянная близость смерти и людского страдания наложили на него тяжелый отпечаток. И вдруг посреди этого морока, этой удушающей мути вновь зародился свет. Антифашистские газеты сообщали о скором наступлении союзников, и, словно вторя им, накатывала бурная, неукротимая весна. Тогда и родилась эта акварель – пронзительно искренняя, светлая, как предвкушение новой жизни. Отец посвятил ее мне…