На выбранном карандашном рисунке протыкает небо одинокая кирпичная труба. Рядом виднеется рухнувшая крыша, ее почерневшие балки напоминают вскрытую грудную клетку доисторического животного.

Во взгляде Эмиля мелькает нечто вроде уважения.

– Красота в глазах смотрящего?

Я улыбаюсь и киваю, попутно размышляя о том, что если бы рисовала его портрет, то ничего не стала бы в нем менять.

– Но ты все равно сбежала.

– Это не побег. – Мне хочется защищаться, хотя никто на меня не нападает. – Так, временная миграция.

Пользуясь очередной паузой, я перехожу к штриховке. Как жаль, что нельзя передать затишье перед бурей. Запах озона. Ворчание грома… Эмиль сидит рядом, по-прежнему уткнувшись в телефон. Мне кажется, что он давно отвлекся на картинки в «Инстаграме», но нет – на экране айфона все еще мелькают до боли знакомые улицы в асфальтных заплатах и одноэтажные домики, в которых тот же югендстиль угадывается только чрезвычайно наметанным глазом. Скрытый пеноблоками фасад одного из домов украшает крупно намалеванное солнце с глазами-щелочками, какие обычно рисуют дети. Надпись «Добро пожаловать» с тремя восклицательными знаками выглядит особо хитрым издевательством.

– Вот так представишь… – говорит он. – Какой-то Железнодорожный, а ведь ему почти семьсот лет[4]

На лист бумаги падает тяжелая капля, но это не моя скупая слеза гордости за гердауэнское прошлое Железнодорожного.

Спустя мгновение нас накрывает стеной дождя.

Мы не сговариваясь бросаемся под защиту башни и почти одновременно ныряем внутрь. Вода капает с наших волос и затекает под воротники. Шум дождя заполняет каждый миллиметр пространства. Я чувствую себя потерпевшим крушение мореплавателем, который внезапно обнаружил в скале чистый, сухой и пригодный для жизни грот.

Прижатый к груди блокнот выскальзывает из моих рук и устремляется вниз. Эмиль оказывается на долю секунды быстрее и почти сразу его подхватывает.

– Рисуешь граффити?

Переплет раскрылся на том месте, где сильнее всего потрепаны страницы. Эмиль разглядывает мои каракули дольше, чем они того заслуживают.

– Похоже на какой-то алфавит.

– Только часть, – говорю я и аккуратно, но твердо высвобождаю блокнот из его пальцев. – Ерунда. Просто детская забава.


Во время грозы дом словно забывает о том, в каком веке находится, и, моргнув напоследок сразу всеми лампами, погружается во тьму. Бабушка Эльза ставит в центр стола тяжелый витой канделябр, который я отыскала на чердаке, а она отполировала песком и содой. Я по очереди подношу горящую спичку к каждому из трех фитильков. Чтение приходится отложить – в пляшущем свете пламени мелкие печатные буквы сливаются в неразличимую рябь. Вместо книги передо мной появляются тетрадный лист и самая настоящая чернильная ручка с пером.

– Помнишь, что мы учили в прошлый раз?

Я киваю и, прикусив от усердия кончик языка, погружаю перо в чернила. Вначале я вывожу на бумаге наклонные палочки с острием на концах, словно у половины часовой стрелки или маленькой единицы, а затем так же кропотливо расставляю между ними точки. Три прямых «единицы» – три точки сверху. Две прямых «единицы» и одна перевернутая – последняя точка внизу. Или ее нет вообще – тогда получится совсем другой рейсте.

– Это буквы? – спрашиваю я, получив молчаливое одобрение бабушки и несколько новых, непохожих на прежние знаков, которые тоже нужно довести до конца строки.

– Нет.

Бабушкины рейсты (если бы она могла сейчас прочесть мои мысли, то сразу бы одернула: «Никаких рейстов! Только рейсте!» Но если это даже не буквы, то непонятно, почему название вообще так важно, тем более «мои фарфоры» из собственных уст бабушку вообще не смущают) гораздо совершенней, я вижу это ясно. Сидя за столом возле крошечного окна, непрозрачного от заливающей его воды, я извожу бумагу в попытке достичь той же плавности линий, четкости контура и ажурности непонятных символов. Как только результат признается сносным, бабушка легким движением руки подносит всю стопку моих трудов к пламени свечи, некоторое время держит ее на весу, давая огню войти во вкус, а затем отправляет в печь.