Сознавая, что «средство коммуникации и есть сообщение», Шкловский стремился превратить условность из помехи в достоинство, использовать вещи во всей сложности их социальной жизни для организации повествования – как литературный прием или технику письма[24]. Наиболее заметный след в литературоведении оставило понятие остранения, предложенное Шкловским в одной из ранних работ, статье «Искусство как прием» (1917). Остранение – прием, построенный на том, что автор изображает привычный предмет или обыденную ситуацию как нечто незнакомое – в противовес общепринятому взгляду на них. На примере текстов Льва Толстого Шкловский демонстрирует, как этот прием позволяет посмотреть на мир более зорким, свежим взглядом: «Автоматизация съедает вещи, платье, мебель, жену и страх войны ‹…› И вот для того, чтобы вернуть ощущение жизни, почувствовать вещи, для того, чтобы делать камень каменным, существует то, что называется искусством. Целью искусства является дать ощущение вещи, как видение, а не как узнавание»[25].
То, что Шкловский пишет об искусстве, применимо и к социальному анализу. Например, в 1989 году во многих советских семьях смотрели телепередачи советских экстрасенсов Анатолия Кашпировского и Аллана Чумака, заявлявших, что они обладают способностью на расстоянии исцелять своих телезрителей. Пытаясь объяснить этот феномен, многие авторы с презрением говорят о мракобесии и глупости советских телезрителей. Но что, если посмотреть на эти телесеансы как на ритуалы, происходившие в домашней обстановке и предполагавшие взаимодействие материальных предметов (в данном случае телевизора), человеческих тел и альтернативных форм знания (веры в непознанное)? Такая попытка остранения дает более сложную картину, чем тривиальные интерпретации этих сеансов как «зомбирования» советских телезрителей, и побуждает задаться вопросом, в какой мере советское телевидение пользовалось у публики авторитетом, несводимым к директивам коммунистической партии и правительства (шестая глава). Смотря на советские вещи «как в первый раз», мы можем сопротивляться «автоматизации» исторического знания и ставить под сомнение избитые аксиомы, которыми часто прикрывается тенденциозное знание, как я покажу в четвертой главе, посвященной советским подъездам и их обитателям. Не исключено, что в результате мы придем к переоценке процесса исторических изменений в позднем СССР.
Специфика работы с историческими источниками заключается в том, что авторы часто опускают подробности, с их точки зрения несущественные. Номера многих паровозов, о которых пойдет речь в книге, неизвестны. Но Третьяков и Шкловский помогли мне осознать еще одну важную мысль: интерес к вещам не должен быть самоцелью. Цель этого интереса – сделать так, чтобы люди «предстали перед нами в новом и полноценном виде»[26]. В данном исследовании анализ вещей эпохи позднего социализма – метод и прием, позволяющий лучше понять советских людей: их личность, общественную жизнь, отношения с государством.
Материальность и советское «Я»
С начала 2000‐х годов материальность, открывающая возможность новых эпистемологий, онтологий и новой политической проблематики, стала играть все более важную роль в научных исследованиях. В среде историков материальный поворот бросил вызов антропоцентристским взглядам на исторические процессы и заставил задуматься о новых модусах интерпретации, с позиций которых вещи и материя предстают не как пассивные объекты человеческой воли, а способны стимулировать исторические изменения. Историки науки и техники с готовностью признали ключевую роль предметов в научном и техническом развитии; вскоре с аналогичными тезисами выступили специалисты по социальной и культурной истории, рассматривая людей и материальные объекты как соучастников исторического процесса