– Утешение тогда, когда дает человеку силу. Но сила – в теле, душа ею не обладает, Хальвард. Наши песни и саги – тоже память, но они вдохновляют воинов и утешают вдов.

– Память. – Хальвард неторопливо, с видимым наслаждением проглотил кусок мяса и запил его вином. – Мы едим молочную телятину, а наши соплеменники в далеких селениях радуются угодившей в силки белке. Любопытно, вспоминают ли они при этом, как пировали их далекие предки.

– Мы стали болотными людьми, – вздохнула Альвена. – Мы разучились пахать землю и разводить скот. Телятина, которая так нравится тебе, куплена у новгородских торговых людей. А ведь когда-то было наоборот.

– Наоборот никогда не бывает. Бывает иное. Лучше или хуже. Наш конунг знает саги наизусть, что делает ему честь.

– Знания делают честь тому, кто претворяет их в действия. На сундуке с сокровищами можно проспать всю жизнь.

– У тебя не женский ум, Альвена.

– Возможно. – Альвена подавила вздох. – Возможно, потому, что я не знаю женского счастья.

– Можно ли в это поверить? Надежда на счастье питает душу женщины точно так же, как надежда на победу питает душу мужчины.

– Моя надежда – счастье моего народа, погибающего в трясинах, болезнях и бесконечных стычках за лодью византийского гостя. У нас нет будущего, потому что нет своих торговых путей. Даже у рогов они есть, а у нас – нет. Разве это справедливо, Хальвард?

– Торговый путь, на котором мы грабим караваны, когда поблизости нет варягов, имеет два замка. На севере он заперт Господином Великим Новгородом, на юге – Киевом. Может быть, конунгу Олегу удастся сбить хотя бы южные запоры?

– Может быть? – насторожилась Альвена. – Почему ты сказал: «может быть», Хальвард? Ты не уверен в великом походе?

Хальвард пригубил кубок, долго молчал. Потом встал, прошелся и остановился возле узкого оконца, глядя сквозь мутное ноздреватое стекло.

– Большие замыслы требуют больших надежд, а надежд воинов хватает только на победу. Добившись ее, они сразу же начинают грабить и спешат удрать с награбленным добром. Вот почему я сказал: может быть. – Он вдруг резко повернулся к Альвене. – А может и не быть, если все русы вручат вождю свои надежды.

Альвена молчала, со страхом глядя на него. Ей вдруг показалось, что Хальварду известен ее последний разговор с Олегом. Но ведь она поклялась памятью матери, что беседа шла только о соловьях. Только о соловьях!..

– У нашего народа уже не осталось надежд, – тихо сказала она.

– А разве народ не высказал самое затаенное твоими устами, женщина? – Голос Хальварда вдруг посуровел. – Разве не ты с горечью только что говорила, что он вымирает в болотах, разучился пахать и сеять, выращивать скот? Что его мужчины редко доживают до тридцати, а женщины слепнут от слез у холодных очагов? Зачем ты мне это говорила?

– Я говорила о своей боли.

– Это – общая боль русинок, Альвена, а значит – боль народа, потому что матери передают ее детям.

– А разве у тебя нет этой боли, Хальвард? Там, в сердце, затаенной и постоянной?

– Я – воин, а воины не любят слушать о боли, она обессиливает их, – негромко сказал Хальвард. – А у конунга Олега нет матери. Но ты породила в юноше мужчину, и Олег слушает тебя. Киев нужен не славянам – их земли и так не имеют концов. Киев нужен нам, русам. И ты будешь говорить об этом конунгу каждый вечер, как бы он ни сердился. Зарази его своею болью, Альвена, и о тебе сложат песни благодарные потомки.

Сердце Альвены восторженно забилось. Нет, Хальвард ничего не знал о ее последней беседе с Олегом. Ничего, но почти повторил ее. Ей очень хотелось признаться, что она уже заронила тлеющий уголек в готовую разгореться душу конунга, но привычная осторожность вовремя удержала ее.