Были выходные – последние перед тем, как Томаш должен был уехать, поздней весной 1938 года. Время имеет свойство размывать наши воспоминания, но некоторые из них слишком чисты даже для разрушительных последствий минувших лет. И события того воскресенья так же свежи в моей памяти сейчас, как и на утро следующего дня. Возможно, это просто побочный эффект того, что я годами хранила их очень близко к сердцу, прокручивая в голове снова и снова, будто любимый фильм. Даже сейчас, когда я порой с трудом понимаю, где нахожусь или какое сегодня число, я уверена, что все еще помню мельчайшие подробности того дня – каждое мгновение, каждое прикосновение, каждый запах и каждый звук. Весь день тяжелые серые тучи низко висели в небе. Почти неделю лил непрекращающийся дождь, так что мои сапоги были сильно заляпаны то ли навозом, то ли грязью. Все это время погода казалась унылой, но к вечеру воскресенья подул жестокий ветер, и она стала по-настоящему суровой.
Пока я болтала с Томашем, мои братья Филип и Станислав работали на холоде, поэтому родители настояли, чтобы перед ужином уходом за животными занялась я. Я отчаянно сопротивлялась, пока Томаш не взял меня за руку и не потащил за собой.
– Ты такая избалованная. – Он негромко рассмеялся.
– А ты говоришь, как мои родители, – пробормотала я.
– Ну, может быть, это и правда. – Он оглянулся на меня, не ослабевая хватки, но обожание в его взгляде было неоспоримым. – Не волнуйся, избалованная Алина. Я все равно люблю тебя.
При этих словах я ощутила такой прилив гордости и удовольствия, что все остальное перестало иметь значение.
– Я тоже тебя люблю, – проговорила я, и он потянул меня чуть резче и быстрее, так что я почти врезалась в него, а он в самую последнюю секунду коварно поцеловал меня.
– Ты храбрец, раз осмелился на это, когда мой отец так близко. – Я усмехнулась.
– Возможно, я храбрец, – ответил он. – Или, возможно, любовь сделала меня глупцом. – При этих словах он бросил слегка встревоженный взгляд в сторону дома, просто чтобы убедиться, что мой отец нас не видит, и когда я расхохоталась, снова поцеловал меня.
– Хватит веселья и игр, – сказал он. – Давай покончим с этой работой.
Мы справились довольно быстро, пора было идти в дом, чтобы укрыться от ужасной погоды. Я двинулась прямиком к входной двери, но Томаш поймал меня за локоть и беспечно произнес:
– Давай поднимемся на холм.
– Что?! – выдохнула я, мои зубы стучали от холода. Он между тем улыбался, и я хмыкнула. – Томаш! Может быть, я слегка избалована, но ты определенно сумасшедший.
– Алина, moje wszystko, – проговорил он, и это меня зацепило – всегда цепляло, потому что это ласковое обращение означало «мое все», и каждый раз, когда он так меня называл, у меня слабели колени. Взгляд Томаша стал очень серьезным, когда он произнес: – Это наш последний вечер перед разлукой, и я хочу побыть наедине с тобой, прежде чем мы сядем ужинать с твоими родителями. Пожалуйста!
Холм представлял собой поросшую деревьями вершину. Это был самый конец длинной, тонкой полоски густого леса, оставленной нетронутой просто потому, что земля здесь была такой каменистой, а вершина такой крутой, что использовать ее в сельском хозяйстве не представлялось возможным. Этот холм защищал мой дом и земли нашей фермы и служил барьером между нашим спокойным существованием и городской жизнью в Тшебине. От вершины до здания, в котором размещались семья Томаша и медицинская практика его отца, было пятнадцать минут быстрой ходьбы, а иногда (когда он не должен был быть там со мной) – восемь минут бега.