Все снова поменялось в тот день, когда за две недели до окончания школы я сообщила, что беременна, а последний гвоздь в крышку гроба был забит, когда я даже не потрудилась найти работу для выпускников. Казалось, в этом не было никакого смысла, раз я не собиралась работать в течение нескольких лет после рождения ребенка, но мама считала это непростительным. Разве я не понимала, как упорно мои праматери боролись в первую и вторую волны феминизма за мое право на карьеру? Как я могла предать их, приняв жизнь, в которой я зависела от мужчины?
Даже десять лет спустя у меня все еще не хватает смелости сказать маме, что зачатие Келли было не случайностью, а скорее результатом тщательно обдуманного решения, которое мы приняли с Уэйдом: я не пойду по стопам своей матери, даже в своем подходе к материнству. Мама училась, строила карьеру, а потом в сорок три года впала в панику и подумала, что, наверное, ей все-таки лучше завести ребенка. Я очень люблю свою мать и восхищаюсь ею, но я всегда занимала в ее жизни второе место, на первом стояла работа. И я была полна решимости никогда не позволить своим детям чувствовать себя второстепенными. У нас с Уэйдом на первом месте должны были стоять наши дети, потому что мы оба были абсолютно уверены: я найду свой путь и построю карьеру, как только они пойдут в дошкольное учреждение.
Потом появился Эдди.
У жизни есть способ напомнить вам, что вы находитесь во власти случая и что даже хорошо продуманные планы могут в одно мгновение превратиться в хаос. Вот почему сейчас, когда у меня возникает соблазн осудить свою мать за ее отчаянное желание вернуться на работу, несмотря на состояние Бабчи, я заставляю себя быть с ней терпеливой. Мама была здесь два дня подряд совсем одна, за исключением ограниченного времени, которое я провела с ней. У нее нет братьев и сестер, я ее единственный ребенок. Папа на пенсии, но он играет в гольф на Гавайях со своими старыми приятелями по академии, и она слишком горда, чтобы попросить его вернуться домой. Сейчас на плечах моей мамы лежит вся тяжесть мира. Если ей нужно ненадолго погрузиться в свою работу для некоторой эмоциональной передышки, так тому и быть.
– Хорошо, мам, – негромко говорю я. – Эдди завтра в школу… Я могу приехать прямо в больницу после того, как отвезу его, и посидеть с Бабчой, если тебе нужно пойти в судебную палату и наверстать упущенное.
– Хорошо, – говорит она, вскидывая подбородок. – Спасибо, Элис.
Бабча берет мою руку и направляет к коробке. Я вынимаю стопку фотографий и бумаг, а затем отодвигаю столик с подносом, чтобы положить все это ей на колени. Ее руки двигаются медленно и неуклюже, когда она перебирает первую стопку фотографий. Они представляют собой беспорядочную путаницу технологий печати и эпох – фотографии папы, мамы, меня, моих детей и самой Бабчи на протяжении десятилетий, несколько редких фотографий любимых собак с тех времен, когда Бабча и Па жили в своем большом доме в Овьедо. Но всего через несколько слоев в стопке Бабча застывает на одной фотографии, которую я никогда раньше не видела – это отпечаток цвета сепии на толстой, старинной бумаге. Глянец на фотографии потрескался, но изображение все еще четкое.
Это молодой человек, непринужденно сидящий на валуне на фоне леса. На нем настолько изношенные ботинки, что сквозь дыру в мыске левого виден рваный носок. Его одежда такая же потрепанная, но он широко улыбается в камеру. Он невероятно худой – но, несмотря на изможденные щеки под редкой бородкой, все еще красив. В его глазах есть что-то поразительное – он выглядит так, словно сдерживает смешок.