– У нас в Ростове, – начала Люсинда быстро, – котище был. Я сама с Ростова, – сочла она нужным пояснить положение дел. – Так тот вообще на восемь кило тянул! Мы его с бабушкой однажды на весы взгромоздили и давай взвешивать! Ну, он флегма такая, сел себе и сидит, и оказалось, что восемь кило!

– Надо же! – удивился ее рассказу Добровольский и глянул на Олимпиаду.

Вообще эти девчонки его забавляли. Нравились они ему.

Олимпиада сидела с грозным лицом, перелистывала Рубенса, и было ясно, что как только за ним закроется дверь, она моментально врежет той, которая «с Ростова», по первое число. Потому что ей хочется «произвести впечатление». А как тут произведешь, когда такие истории рассказывают!..

Смеясь над ними и над собой, он все же ушел в кухню, включил чайник и не удержался, подслушал.

– …Ну что ты несешь?! Ну что?!

– …как же несу, когда истинная правда, вот те крест святой!

– Да не надо креститься! Ты бы лучше помалкивала.

– Лип, ну что ты меня за дуру держишь! Чего это я буду помалкивать! А Барсик-то, Барсик, ты глянь! Уж и рожу наел!..

Добровольский вернулся, принес чашечки и сахарницу со щипчиками. Такие аристократки должны накладывать сахар исключительно щипчиками. К чаю у него было овсяное английское печенье в жестяной круглой коробке, его он тоже принес.

– Ух ты! – сказала Люсинда, моментально полезла в коробку, достала круглую печенину и стала с хрустом жевать. – Красота какая! У Алки такие коробки, по-моему, рублей по сто тридцать идут!

– Неужели? – удивился Добровольский.

Олимпиада все смотрела Рубенса. Павел чувствовал ее страдания как свои собственные, и ему было смешно и жалко ее.

Она ему нравилась, и ему хотелось о ней заботиться, хотя он никогда и ни о ком особенно не заботился.

Он разлил чай, уселся и спросил у них, может ли он в их присутствии курить.

Люсинда Окорокова прыснула со смеху и немедленно рассказала историю о том, как Ашот с Димариком однажды полдня просидели «у ней в палатке» и так накурились, что ее, Люсинду, чуть не вырвало, и, между прочим, никакого разрешения «у ней» не спросили!

Олимпиада Владимировна курить разрешила.

– Я хотел поговорить с вами о ваших соседях, – сказал Добровольский, обращаясь к ним обеим. – Дело в том, что я ничего о них не знаю, а хотелось бы знать.

– Ой, да чего про них говорить-то! – хрустя печеньем и старательно отряхивая крошки со старенького свитера, воскликнула Люсинда. – Все люди простые, не так чтоб… баламуты какие! Ну, дядя Гоша покойный, он слесарь был. А сын его, Серега, шалопай тот еще! Сказал мне, когда мы его провожали, – вернусь, говорит, и женюсь на тебе, а ты меня жди! Жди, как же! Будут всякие сопляки на мне жениться! Добро бы еще парень был дельный, а то так…

– Люся! – вскричала страдалица Олимпиада. – Люся, ну, сколько можно?!

– А что? Это я все правду говорю! Тетя Верочка моя на пенсии, а раньше в бухгалтерии работала, на заводе. Люба… вот только Люба у нас знаменитость, гадалка она.

– Люба это кто? – спросил Добровольский у Олимпиады.

– Да вы ее видели! Когда Парамонов упал. Такая высокая, в халате.

– А чем она знаменита?

– Ой, да к ней народ со всей Москвы едет, чтобы она погадала и порчу сняла, или сглаз там какой! – Люсинда пожала плечами, удивляясь, что Добровольский не понимает такого простого дела. – К ней Ашот каждую неделю ездит, и она ему советы дает, прям жить без нее не может. Чуть что, сразу – Люба, погадай мне! Вот она и рассказывала тогда, что карты у ней беду предвещали, а она все понять не могла, на кого беда-то выпадает! А оказалось, на Парамонова.

– А зачем вам наши соседи? – спросила Олимпиада. Она мешала ложечкой чай и очень следила, чтобы это было красиво.