Нина Львовна нахмурилась, села на лавочку и принялась расшнуровывать тапочки. Никто не знал, что будет дальше. Представить себе, что Галина Аркадьевна и Нина Львовна через пять минут окажутся голыми и их можно будет увидеть и сзади, и спереди, и они так же, как все остальные, намылятся серым банным мылом, запенятся, стеганут друг друга вениками по ребрам, – такое в головах не укладывалось.

– Чернецкая и Аленина! – скрывая смущение, закричала Нина Львовна. – А вы что расселись? Вам особое приглашение нужно?

Маленькая Чернецкая, оказавшаяся в бане без Марь Иванны, которая, скрипя зубами, варила на весь лагерь макароны по-флотски, глубоко вздохнула и расстегнула крошечные перламутровые пуговицы джинсовой курточки. Под курточкой оказалась кружевная синяя маечка. Чернецкая сняла маечку. Лифчик тоже был синим и расстегивался спереди. Девочки опустили глаза.

– Я ж говорила! – громко сказала толстая соседка Чернецкой по палатке. – У нее все такое!

Галина Аркадьевна, стараясь не смотреть в сторону синей и кружевной Чернецкой, стояла посреди раздевалки, вытянув чешуйчатую шею, особенно длинную без одежды, и делала вид, что спокойно расчесывает волосы. Нина Львовна наклонилась над лавочкой и, вздрагивая открывшимися всем ягодицами, аккуратно складывала стопочкой свои незатейливые вещи. Лена Аленина – худенькая, похожая на рыбью косточку, с плохими зубами девочка – сняла только кеды. Босые, очень белые, костлявые ноги ее почему-то притянули к себе внимание педагогов, а сама Аленина осталась при этом в тени, и никто, даже внимательная Галина Аркадьевна, не заметил, что глаза у Алениной стали мокрыми и сморщенными.

– Раздевайся, Аленина, – приказала голая Нина Львовна. Шрам на ее животе вспыхнул. – Нам здесь всю жизнь топить не будут!

Аленина покачала головой, повернулась и, сгорбив узенький хребет, пошла к выходу.

– Я кому сказала, Аленина! – закричала Нина Львовна, но было уже поздно: Аленина крепко затворила за собой дверь.

– Ой, да я догоню! – вскрикнула Соколова и, вся золотая, белоснежная, розовая, с огромным рыжим сиянием волос на затылке и таким же, только маленьким и пушистым, рыжим сиянием в низу живота, не дожидаясь разрешения, обмоталась махровым китайским полотенцем – черноголовые павлины на оранжевом поле – и бросилась догонять ушедшую в непробудный дождь босую Аленину.

Нина Львовна и Галина Аркадьевна решили быстро вымыться и самостоятельно, без помощи ненадежной Соколовой выяснить, в чем дело. Аленина была молчуньей и, как считали они обе, себе на уме. Отец Алениной женился недавно на матери Чугрова, на ком женат был отец Чугрова и был ли он вообще, никто не знал, но теперь на родительских собраниях отец Алениной сидел в качестве отца Чугрова, а со стороны Алениной сидела бабушка, бывшая теща этого самого отца, потому что мать Алениной, узнав, что ее муж ходит теперь на собрания в качестве отца Чугрова, больше в школе не появлялась.

Краснея, серая обычно Аленина становилась ярко-пунцовой, как клюковка. Росту она была маленького, еще меньше Чернецкой, а Чугров, получивший на ее, можно сказать, костях и муках тщательно выбритого отца, возвышался надо всеми, как пожарная каланча, и умел играть на фортепиано. Совсем недавно, в конце мая, Чугров вдруг признался неуклюжему Лапидусу, что влюблен в Аленину и теперь глаз с нее спускать не будет. И не спускал. Прожигал ее, бедную, пунцовую, с плохими зубами, у которой мать не приходила в школу даже на новогодние родительские вечера, а посылала вместо себя аленинскую бабушку, странную, кстати сказать, старуху, потому что у нее вовсе не было никакого подбородка и впалый рот как-то сам собою разевался на шее, словно и был отверстием не на лице, а именно там. Чугров смотрел на Аленину мутными от нежности зелеными глазами. Дома у него жил теперь отец, и отец этот сидел на новом диване, проверял у Чугрова уроки и слушал, как Чугров играет на фортепиано. А потом приходила мать, и отец, приподнявшись с нового дивана, подставлял ей тщательно выбритую щеку. Они были семья. А у Алениной бабушка капала валокордином на половинку сахара, сахар размокал и желтел, бабушка, закрыв глаза, разевала свой рот, расположенный прямо на шее, и, задыхаясь, разжевывала половинку размокшего сахара. Потом ей становилось лучше, и она, подозвав хрупкую, как рыбья косточка, внучку Аленину, говорила ей этим пропахшим валокордином, несчастным ртом: